Я начинаю новую жизнь. Иду, как говорится, «красной строкой». Вот когда пригодилось имя. Все-таки оно еще жило. И зрители, мои добрые зрители, меня еще не забыли. Скоро я выйду к зрителям. Сегодня надо помолчать. Разговаривать после. Без авансов. Делом, делом зарабатывать себе право «говорить».
«Друзья мои! Света нет, денег нет, тромбофлебит, жена больна, кругом паутина и сухари, никто не встретил, вокруг вечная мерзлота, концертами не пахнет… А мне нравится! Мне все нравится! Я счастлив! И пусть вечным огнем горит огарочек свечи, „горит свечи огарочек“, — подпел он поставленным тенором. — Друзья мои, жизнь прекрасна!»
А потом он всех тихонько поманил за собой в темный коридор, высоко над головой держа огарок свечи, который превращал наши закутанные фигуры в странные сказочные тени. Мы дошли до номера, где спал богатырским сном крепыш-акробат. Тук-тук-тук. «Кто там?» — «Тэ-варищ, скэжите, но ва-ам зва-ни-ли?»
Я переживала, что во время гастролей Маша оставалась со случайными людьми. Уезжаешь на неделю, а душа болит. И боишься звонить, а вдруг подружка забросила девочку, как однажды… Звоню в двенадцать ночи, хочу узнать у подружки, как там ребенок, и вдруг:
— Мам, это я, Маша.
— А почему ты не спишь? Ведь завтра вставать рано в школу?
— А не ложусь, тетю Зою жду. Ты не волнуйся, мам, я будильник завела, телевизор выключила, газ потушила.
— Как же ты там одна сидишь в темноте?
— Знаешь, мам, у меня балкон открыт, так у кого-то музыка играет, я слушаю. Мам, деньги есть, все в порядке. Учусь, ты сама знаешь как.
Да, это я хорошо знала. Но разве после такого звонка можно заснуть? Какой там сон! И все мои эксперименты и фантазии уже кажутся обвинительным приговором. Вот ты тут концертируешь. А ребенок один в пустой квартире. Двенадцать часов ночи! А ему всего восемь лет! А как я росла? Мне вообще никто не звонил и денег не оставлял. Но то была война. А сейчас время Другое. И летишь в Москву. И крутишься вокруг ребенка. И уроки с ним делаешь. И все покупаешь. И зоопарк и кино. А потом проходит время… Жить надо. И опять гастроли. И опять не с кем оставить девочку.
Мой ребенок не избалован. С шести лет она отлично справлялась с магазинами. Все покупала, да еще и без очереди. Сначала без очереди потому, что маленькая. А в десять лет могла присочинить, что мама больная, что в больницу опаздывает. Точно как я когда-то в голодовку в Харькове. Я тогда могла сочинить про себя такую трагедию, да еще и подпустить обильную слезу, лишь бы дали кусочек хлеба. Многие удивляются — дочь киноактрисы, а поведение и запросы как у ребенка, выросшего в многодетной семье, где с детства знают цену копейке. Похоже. С детства на долю ей выпали недетские заботы — помочь маме выстоять, не потерять стержня, веры в людей, не осесть, не раствориться в суете, не плыть по течению. Она тихо жила рядом, помогая изо всех своих детских сил, и, наверное, чувствовала — об этом говорили ее печальные недетские глаза, — что жизнь может втолкнуть человека в такие тупики, загнать в такие дебри, откуда нет выхода.
Она бывала по целым дням одна. Когда ей становилось невмоготу, она звонила моим друзьям. Больше всех она любила того веселого человека: «Юрий Ми-хай-лавич! Приходите ко мне, пожалуйста, мне очень скучно! Нет-нет, мне не звонили. Скажите, товарищ, но ва-ам зво-нили?» Она точно подражала интонациям нашего доброго друга. Конечно, все взрослые были в восторге. И мне тоже было приятно где-то в глубине души. Здесь я точно как моя мама — никаких внешних восторженных проявлений. Приходя домой, я заставала целый отчет на столе, что сделала, что купила, кто звонил, что ответила.
— Звонила Бориса Марковна. Мам, я не поняла, это кто же, тетя или дядя?
— Ой, господи, Маша, это же Раиса Марковна.
— Но она же говорила мужским голосом.
— У нее голос низкий, потому что она курит. Никогда не кури, Маша, когда вырастешь.
— Но я же записала «Бориса Марковна», — вроде дядя, но в то же время и тетя…
Так у нас и осталось за той красивой женщиной имя «Бориса Марковна». Во время школьных каникул я брала дочь с собой на гастроли. Ночью мы спали с ней, тесно прижавшись друг к другу в холодной кровати очередного гостиничного номера. Днем ходили на базар, в магазины. А вечером на концерт. Она сидела за кулисами, в уголочке, закутанная и притихшая, внимательно наблюдая за жизнью на сцене и за кулисами. Она знала всех администраторов, схватывала на лету реплики, в которых чувствовалась ирония, юмор, явные или скрытые намеки. «У нас с Людой любовь и так далее». Или вдруг: «Стойте, идите сюда. Это в ваших инте-ре-сах». И попробуй не подойти, если это говорит огромный мужчина-администратор с громовым баритоном. Голос, поставленный от природы, изысканный, хотя и не лишенный признаков потрескивания. Это потрескивание намекало на желание захмелеть и быть в ударе. В его облике была такая респектабельность и надежность, что ему доверялись многие люди. Доверилась и я. Это было «в моих инте-ре-сах». Работали мы дружно. Только администраторы, как и кинорежиссеры, люди неверные. Они там, где огонек, на который идет публика. Публика! Ведь она заполняет места в зале… Как я благодарна тем людям, которые от меня не отвернулись, которые в меня верили…
Иногда мы с Машенькой ходили гулять в парк, катались на чертовом колесе, а потом звонили нашему доброму другу.
— Маш, позвони ты, спроси: «Товарищ, ну, ва-ам зво-ни-ли?»
— Это дядя Юрий Михайлович? Скажите, ну, вам звонили? Нам очень скучно. Да нет, это мама. Лично я над жизнью серьезно не задумываюсь. Что? Ну конечно… я с вами абсолютно согласна… «Если над жизнью серьезно задумываться, это же не жизнь…» В трубке раздавался жизнерадостный смех и неизменное приглашение на огонек.
АПЛОДИСМЕНТЫ, УСПЕХ, СЛЕЗЫ И «ЗАМКНУТЫЙ КРУГ»
Как туго идет у меня это продолжение. Казалось бы, ну и что веселого в голодном военном детстве? Но как легко, свободно и радостно лилось… Наплачусь, насмеюсь, опять наплачусь… Сейчас же, как только переношу себя в те годы, в душу проникает и заполняет ее не побежденная временем горечь. Удивительно, теперь, когда бывают дни, события которых не могут не радовать, — и я радуюсь, даже бываю счастлива, — но… недолго. Без всяких причин, просто как оборонительный рефлекс, на меня наваливается горечь того времени: «Хватит, хорошего понемножку. Вспомни, как было несладко, и не забывайся. А то я тебе испорчу приятный привкус жизни. Я недалеко». И когда еще в разгаре сладкий улыбчатый ажиотаж рукопожатий и поцелуйчиков, я уже меняюсь в лице и хочу только одного — поскорее исчезнуть и сразу же что-то делать, делать, делать, делать…
…Актер эстрады слышит аплодисменты публики, еще не успев дойти до кулис. Дошел до кулис: «Ну как вам мой новый номер?» И тут же получает поздравления, пожелания. Искренние, нет ли — это уже дело его интуиции — поверить или помножить услышанное на шесть, разделив на восемь.
Актер кино сыграл сцену, выскочил из кадра: «Ну, ребята, как получился дубль, а?»
Гример: «Потрясающе, ни один локон не дрогнул. Головка была просто прелесть. Мне понравилось».
Второй режиссер: «У меня лажа. На втором плане девушка вылезла не вовремя. Вылезла и стоит. Дура. Я ее сейчас выгоню. Еще дублик, а?»
Главный оператор: «Дублик? Это же режим. Ты посмотри на солнце. По свету было идеально. У меня дубль есть».
Художник по костюмам: «О, насчет солнца — это точно. Как работала ткань! Наконец-то виден силуэт костюма. Снимаете все крупно да крупно. Пошивочный цех месяц мучался над оборками и рюшами. Нет, этот дубль прелесть».
Звукооператор: «Мне показалось, что микрофон был низковат. Не мог он мелькнуть в кадре?»
А актер, трясущийся после дубля, преданно и доверчиво заглядывает всем в глаза. Но никто на его немой вопрос — как же я? — не отвечает. Его увидит, услышит и почувствует только режиссер. Какой он? Что для него главное? Интересно, что у крепкого режиссера не видно на экране ни мелькнувшего микрофона, ни того, что девушка вылезла не вовремя. Режиссер возьмет именно этот дубль. Проведет его через самые суровые ОТК. Потому что он знает: в этом дубле актеры были на той эмоциональной волне, которую повторить нельзя. Актер на пути к зрителю, безусловно, в руках десятка талантливых нянек.