Среди пассажиров началось оживление. Меня рассматривали, просили передних пригнуться, чтобы было видно. Самой о репертуаре думать не нужно — только успевай выполнять заказы. А я знала все. Что попросят — то и пою.
В то время и для молодых, и для пожилых — для всех поколений — любимыми были одни и те же песни. Я пела «Землянку», «Два Максима», «Любушку-голубушку», «Шаланды», «Гармониста», «Черемуху», «Синий платочек», «Соловьи», «Офицерский вальс», «Татьяну», «Чубчик»…
Как же слушали люди! Все ждали покоя, мира, тишины, все жили одним — быстрей, быстрей бы кончилась война! Такие разные люди, попавшие случайно в один вагон, суровые и озабоченные, молчавшие на протяжении всего пути, — вдруг услышали песню и засветились, и растаяли, сидели голова к голове, плакали, улыбались…
— Товарищи! — сказал вдруг мужчина, что сидел напротив нас и все время поглядывал на маму. — Мы получили большое удовольствие. А за удовольствие, товарищи, надо платить! Ее отец сражается на поле битвы за нас, товарищи, за свою семью, за нашу Родину! Отблагодарим же, товарищи, и девочку и ее молодую симпатичную мамашу! Кто сколько может, товарищи! — И первый положил на стол красную тридцатку.
Больше всего денег летело сверху. Их кидал беззубый курчавый парень. Наверное, вор. А иначе, где взять столько денег, которые не жалко вот так кидать?
На столике лежала гора купюр. Мама была красная, чуть не плакала.
— Берите, мамаша, не отказывайтесь. Дочка ваша честно заработала. Берите — пригодится.
Мама сидела вцепившись в корзину с яйцами и курицей, и неотрывно смотрела на кучу денег. Тогда мужчина стал сам аккуратно складывать их по тридцаткам, по десяткам…
Поезд подошел к Харькову. Все тепло и уважительно попрощались с нами, как с родными… Последними вышли мы с мамой и тот дядька.
«Не отстанет, — подумала я, — хочет у нас отобрать деньги. Специально затеял этот сбор, чтобы поживиться». Но деньги уже надежно лежали у мамы за пазухой.
— А вас как зовут, дядя?
— Называй просто — дядя Ваня.
— Большое спасибо вам, дядя Ваня.
— Чего работать зря? Слушали — пусть платят… А как твою маму зовут?
Мама сильно толкнула меня в спину. Мы поспешно попрощались и побежали в другую сторону от вокзала, сделали крюк — и домой. Я неслась и на ходу придумывала, куда истрачу эти деньги, — мне очень много нужно было купить.
— Вот, Люся. Здесь шестьсот рублей. Это твои первые заработанные деньги. Видишь ли, я подумала… мы ведь давно не платили за музыкальную школу, вот ты сама за себя и заплатишь. Я думаю, это будет правильно. Завтра же напишу папе письмо на фронт. Он будет плакать…
А через десять лет мне в Москву мама прислала письмо: "Люся! Ты же знаешь папу. Уже весь Харьков в курсе, что ты нам прислала свою первую зарплату: он всех останавливает, всем рассказывает, где ты снимаешься, как будет называться картина, сообщает фамилию режиссера, всем показывает фотографию, где ты с Игорем Ильинским. Я перебегаю на другую сторону улицы, а папа разъясняет тем, кто нас не знает: «А вон то — ее мать».
ПАПА ВЕРНУЛСЯ
Война кончилась.
Была середина сентября. В городе, на Клочковской, в нашем дворе вспыхивали вечеринки. Это возвращались с войны мужья, сыновья, женихи. На всю улицу играл баян, пели, голосили, громко рыдали. На такую вечеринку заходи кто хочет — радость всеобщая. Обиды прощались. В нашем дворе тоже были две такие вечеринки — вернулись мужья.
Почему же до сих пор нет моего папы? Когда же, ну хоть приблизительно, его ждать?
… В дверь сильно стучали. Мама вскочила и побежала на кухню. За время войны я так привыкла спать с мамой, что мне стало холодно и одиноко. Это ощущение я тогда хорошо запомнила. В щели ставен пробивался серый рассвет.
— Кто?
— Лель, ето я! Открывай, не бойсь! Защитник Родины вернулся — Марк Гаврилович, не бойсь!
Послышались звуки открываемых замков: сначала тяжелый железный засов, потом ключ один, потом второй, потом цепочка…
— Та-ак! А хто дома?
— Люся.
— Ага, дочурка дома… А ето хто курив тут?
— Это я…
— Э-э, здорово, кума! Ну, держися!
Я вслушивалась в незнакомый хриплый голос и не чувствовала никакой радости. Было такое ощущение, будто что-то чужое, инородное врывается и разбивает привычный ритм жизни. Вдруг я вижу, как в комнате осторожно, согнувшись, появляется человек в военной форме, с зажигалкой в одной руке и с пистолетом в другой, заглядывает под стол, хотя стол без скатерти, потом под кровать, на которой я сижу, сжавшись в углу, а на меня никакого внимания. Вроде нужно как-то реагировать, что-то сказать, но не могу.
Все эти годы я так ждала папу, столько раз по-разному рисовала себе его приезд с фронта… А теперь все — его голос, и его поза, и серая ночь, и жалкая, испуганная мама — все-все-все не соответствовало чуду, которое я связывала со словом «папа».
Из-под кровати раздался сдавленный голос: «ничего… я усе равно взнаю… Люди — они скажуть… Тогда держися, тысяча вовков тибя зъешь… усех повбиваю… и сам у ДОПР сяду. Ну! Здорово, дочурка!»
Схватил меня на руки, подбросил в воздух: «У-у! Як выросла! Якая богинька стала, моя дочурочка. Усю войну плакав за дочуркую…» И залился горькими слезами, что «мою дочурку, мою клюкувку мать превратила в такога сухаря, в такую сиротку».
— Марк! Так ведь все голодали, да я сама, смотри, еле-еле душа в теле…
— От ты, Леличка, куришь, затуманиваешь, а ребенык аккынчательно отощал, на глазах пропадаить… Ничего, моя ластушка, твой папусик вернулся з Победую, теперь усе наладить! Поезд учера ще пришов, у девять вечера, насилу дождався. Приду, думаю, ноччю, у самый разгар… Сорвалось, ну ничего! — И тут же мне шепнул на ухо: Потом мне усе про нее изложишь, увесь материал.
Это был мой папа! Тот, которого я ждала! Но как же я могла только что не узнать его голоса, пугаться чего-то «чужого». Это мой папа! Его, именно его, мне не хватало все эти четыре года. Теперь я ему все расскажу — все обиды на маму, про все несправедливости, про стояние на коленях в углу — и все-все.
— Ну, Леличка, давай унесем у хату вещи. Што я своей дочурке привез!
В нашем сером и неуютном доме засверкали декоративные вещи. Первым папа вынул бережно завернутое в тряпочку маленькое ручное бронзовое зеркальце — сверху бабочка, снизу ангел, разглядывающий себя в зеркало. Наверное, ангел и поразил папу больше всего.
Каждый подарок он сопровождал историей: «У город вошли без боя. Спали у баронським замку. Такога я ще з роду не видив. Ты бы поглядела, Леля, якая красота. Куда там моему пану у диревни. Озеро, лебиди… Усе стоить, а хозяев нима — как только што вшли. Лежить усе на столах, собаки воють, свинни землю роють, лошыди хрипять. Земля не паханая — прямо плачить земелька. Нашей братве што нада — поесть да выпить. Крепко выпили и спали, а я не спав… Пошев у во двор, поналив усем воды, понакармив усех собак, свинней, а на утро вже усе — ко мне на перебой! Скотина, она же не виноватая… Як увидев ето зеркальце — дай, думаю, дочурочке привезу. Усю жизнь у него глядеть будить и папусика помнить».
Так и есть. Смотрюсь в это зеркало с бабочками и ангелом и вижу папу…
— Лялюша! Про тибя тоже не забыв, — и бросил маме мешок. Ого! Ей большой мешок. А мне? Мама скрылась в другой комнате.
— Тибе, дочурочка, ще веломашину женскую привез. Завтра у багаже з Лелюю возьмем. Прямо на дороге подобрав, сам починив. Не новая, правда, но ездить ще можна. А главное, дочурка, ты у меня актриса. И я тибе привез главный подарык! Исключительно артистическое платтика. Усе у каменнях… Такое тяжелое, черт. Его вже у самом Берлине старушка на базаре за сахар отдала. Я ей ще и хлеб у придачу — а она аж руки лезить целовать. «Да што вы, мам, якой я пан? — паном меня называить, — берите, еште на здоровье». Так она меня расстроила.
Чтобы увидеть это платье, надо представить себе павлиний хвост, только не из перьев, а из бисера и переливающихся камней. Таким оно было сзади, а впереди платье было короче и висели гирлянды бисера, как на абажуре. К этому платью были еще зеленые атласные туфли на высоком тонком каблуке 35-го размера — «ну вокурат, як у дочурки».