Я вставала утром. Ехала на студию. Сидела на гриме. Что-то говорила. Что-то играла. Как-то снималась. Слава богу, картина по роману известного украинского писателя Панаса Мирного рассказывала о трагической судьбе украинской крестьянки. На экране перед зрителем проходит вся жизнь героини от восемнадцатилетней чистой девушки, соблазненной и покинутой «молодым богатым паном», до женщины, опустившейся, прожившей бурную и страшную жизнь. И вот, в конце жизни, она приходит к своему родному порогу, в свою деревенскую хатку. Приходит, чтобы дожить свой век. Но в ее хатке живут чужие люди. И хоть на дворе лютует зимняя вьюга, «добрые люди» не открыли ей дверь. Так и замерзает она у родного порога. Страшная жизнь с таким трагическим финалом. Слабенько сыграла я эту роль. Верными на экране мне показались только те кадры, где я — то ли в силу внутреннего состояния, то ли чего-то извне — совершенно забывала, что идет съемка, существовала в созвучных мне обстоятельствах роли. Но рядом не было никого, кто бы, заметив это, напутствовал, заставил бы запомнить, зафиксировать эти краткие моменты. Ставил картину режиссер Иван Кавалеридзе, талантливый скульптор. Фильмы снимал очень редко. Тогда ему уже было за семьдесят. За кадром он вспоминал и рассказывал нам о своих красивых романах. Вспоминал свою молодую жизнь, необыкновенные истории. Он и в том возрасте был красив — такой большой, седой, мудрый красавец. И мы себе представляли, каким же он действительно был неотразимым в то время, когда происходили эти истории. Но как только входили в кадр, все менялось. В кадре во время самых страшных грехопадений героини от меня требовалась пуританская нравственность. Нужно было, как говорится, зачать без зачатия. Вот задача! Слабо, противно сыграла эту роль. В повторе никогда этот фильм не смотрю. Сейчас бы мне такую роль… Но все придет позже.
… Через много лет, в картине «Семейная мелодрама», я буду играть женщину, покинутую мужем, но так и не сумевшую смириться с такой долей. Я ясно вижу гостиницу «Украина» в весеннем Киеве в пору своей молодости… И все будет очень похожим… Ну не могла я тогда себе представить, что это конец. Ну зачем жить, если нет правды, справедливости, с которой я пришла в любовь. Это будут самые дорогие сцены в фильме. Не придуманные и не написанные, а личные, интимные, которые случаются с каждым человеком, когда он наедине со своим горем. Поразительно, но после «Семейной мелодрамы» именно из Киева пришло письмо от врачей. Я им ответила. Они удивлялись тому, как точно был сыгран процесс сердечного приступа. «Может у вас сердце больное, откуда это вам так точно известно?» Не знаю, просто пропустила все через себя, все иголочки, не боясь уколов. Это «узнавание» через свою кровь. А на съемке осветители после дубля тихо-тихо спрашивали: «Как вы себя чувствуете? Не хотите водички, минеральной?…»
И опять меня ругали в прессе за «Гулящую». А публика меня отождествляла с героиней. Вот, мол, теперь ясно про актрису все. Я же измучилась своими личными переживаниями вконец. Еще раз что-то сильно во мне надломилось. И вдруг многое — и косые взгляды, и ругательные статьи — стала воспринимать не так остро. А даже скорее как должное. Вроде что-то атрофировалось, и стало казаться, что меня всегда должны ругать. Странные это были два года жизни. Не знаешь, чего больше было в них — то ли счастья и радости от работы, то ли горя от потери семьи. Все вместе перемешалось в один запутанный мучительный узел. И вот так я вошла в новый период долгого отлива.
МОРЕ ЛЮБВИ
В разгар триумфального шествия по стране веселой кинокомедии, летом 1957 года, сидел мой папа на нашей кровати с шариками, сложив ноги по-турецки, или — как теперь говорят любители йоги — в позе лотоса, и мучительно переваривал еще одно новое сообщение обо мне. «Это» ему сказал его «кровенный» друг. Папа должен ему верить. И не верит. Дочурка тоже его кровный ребенок. И он ее знает с рождения. А «кровенный» видел «все» своими собственными глазами. А потом, это ведь столица, брат, кого только там нет. Сколько людей разных могут сбить с толку дочурку. Нельзя ждать. «Нада ребенка ехать вызвалять. Корочий, быстро нада действовать». Первое: немедленно разбудить маму, которая здесь вот рядом спит богатырским сном. И этот сон его особенно раздражает. А что мама может с собой поделать? Чем больше происходит неприятностей и тратится нервов, тем сильней ей хочется есть и спать. «Марк, котик, у каждого это выражается по-своему». Такое никак ну никак не укладывается у него в голове. В такие минуты маминых «искренних признаний» он просто побаивается ее. Что делать, «жисть есть жисть, назад нима куда деваться». И, заглушая в себе раздражение, папа идет «дальший». Он расталкивает маму и, задыхаясь, говорит ей хриплым голосом: «Наша дочурочка вже аккынчательно гибнить, она попала у нехорошую шайку, нада немедленно лететь у Москву, вызвалять нашага единственнага, кровнага ребенка. Немедленно. А-а! Сон ваш разбив? Во симановщина! За сон усе на свети отдась! Мамыньки родныи, ну ты скажи на милысть, расскажи ей — што да як — да без разговорув. Приказую быть готовую на усе сто процентув. Щитаю до трех». И вот с первым же рейсом они уже в Москве. Уже звонят в дверь. И я слышу, как моя хозяйка заспанным голосом с кем-то приветливо здоровается. И чувствую, как что-то родное-родное входит и разрушает мой московский, столичный микромир. И мне так прекрасно тепло. И так счастливо. И именно такие минуты вспоминаешь, если вдруг задают вопрос: какие моменты в жизни, вы считаете, были особенно счастливыми? Но этого же не расскажешь зрителям.
Резко открывается дверь, так, чтобы в комнате не успели сменить мизансцену и чтобы «всех» застать врасплох и… на пороге стоят мои несчастные родители: притихшая мама и моментально потерявший свою активность, осунувшийся и постаревший папа. Ясно, что инициатором внезапного «нападения» был папа. Неспроста они приехали. И не без причины. Но какое-то чутье подсказывает мне не делать акцента. Слишком уж они изменились в лице. Папа все равно долго не выдержит. Подожду. Интересно, даже работу бросили. Я ж знаю, что для папы значит «работа». Попили чайку, поговорили о том о сем. Мама уже выяснила вечерние рейсы на Харьков. Папа чувствует себя не в своей тарелке. Хозяйка несет ему инструменты — и кран нужно исправить, и кое-где проводку сменить… «Да, дом без хызяина — чистая сирота. Моя жена етага не ценить. Другая такого б, як я, у кармани носила». Он хвалит аккуратность моей хозяйки. Восхищается ее красивыми вещами. Рассказывает ей про «баронський замок», где видел такие красивые вещи. А потом, конечно, не выдерживает:
— Ты скажи на милысть, дочурка, я ж его кровенным другом считав, а он мне гаварить…
— Кровенным, кровенным, Марк, котик, я тебе давно на него глаза раскрыла, но ты…
— Ну ты, ты, Леличка, ты усе мне кругом пораскрывала. Я без тебя вже давно б погиб да у могили лежав, куда там… А то, што я тридцать семь лет на свети, щитай, без нее прожив, ето она у ращет не береть, ето она не… Да еще як прожив! Ого! Да я…
— Ты хочешь сказать, что я твою деревенскую жизнь разрушила, «з земелькую и з садикум»?
Мама знала, что «деревенскую тему» папа не будет развивать. А сразу уйдет в сторону. Но в какую? Он всегда умудрялся найти какой-нибудь новый неожиданный «уход». А мама каждый раз получала удовольствие от его эксцентрического «ухода», получала удовольствие от его фантазии и независимости мышления. Но в то утро папе было не до этого.
— Ну што за вредный человек, не даеть сказать, усе влезаить и влезаить… так што я гаварив? Да, вот што: я, як приеду у Харькув, ув обязательном порядку подстерегу етага друга… я з им по-своему пагаварю…
— Хи-хи-хи…
— Ну, помолчи ж ты, бога ради, не встревай. Дочурка, он мне вчера вечером, на массовки, прямо при всех людях и гаварить: «Был в Москве, видел вашу дочь в таком окружении… и вообще в Москве про нее такое говорят… Вы бы, Марк Гаврилович, прислушались, проследили, не все же вам на баянчике…» — и зразу меня на «вы» — Марк Гаврилович… што за люди! Шпильку воткнув и довольный. Да я з им одной етый водки «за честь, за дружбу» сколько папив, а он мне «вы» — аккынчательно другой человек. Во што делаить з людьми зависть. У самого сын полный атбайла. Да я завтра прямо з утра пойду у во Дворец, усех сотрудников соберу и усе честь по чести расскажу, што и як було: «Товарищи дорогие, ще тока солнце усходить, мы з Лелюю вже у Москве. Ввалилися у хату, я увесь трясуся, готовый, ну, думаю — усе, чем такой позор терпеть, щас за один раз — на куски порежу и дочурку и Лелю. И сам с чистым сердцем добровольно пойду и сяду в ДОПР. А моя дочурочка спить себе и у вус не дуить. Закрутилася ув одеяло з головою — точно як я». Ах ты ж, моя птичка дорогенькая. Як же я за тебя душою болею. Я такой радый за тебя, такой радый, аж душа уся у тисках…"