У ворот стояла мама в ватнике, накинутом на халат, испуганная и бледная.
— Марк!..
— Утикай, — прошипел папа и полез в карман пиджака. — Ну, девки, я вас миром просил, по ласке, прекратить ету тройку… терпение лопнуло. Я за себя вже не отвечаю. Ну!! — И, с театральным ужасом на лице, вынул из кармана деревянную скалку, которой мама раскатывала тесто.
— Люся!! — закричала Милочка. Я ее быстро схватила за руку, и мы рванули через наш двор, через полисадник тети Сони, через ветхую деревянную ограду в соседний двор. Папа вслед за нами легко преодолел забор, а под мамой забор рассыпался. «Так и нада — кушай меньший». Мы с Милой еще успели и посмеяться…
И вдруг Мила исчезла. Только что мы были рядом, и вот не успела я оглянуться на маму, а Милы уже нет! И папа остановился. Он даже забыл, зачем за нами гнался, — сам вошел в игру.
— Лель! А де она? Де Милашка? Люська война, а Милашка… Як сквозь землю…
— Марк Гаврилович! Простите нас, мы больше не будем, — раздался жалкий, тоненький голосок откуда-то действительно из-под земли.
— Милашка! А де ты?
— Я боюсь…
Она сидела в канализационном люке.
— Да што ты на самом деле, галава, давай вылазь.
— Я боюсь, Марк Гаврилович.
— Я ж пошутив, у меня и в руках ничегинька нима, — оправдывался папа. Он сам был испуган.
Ох и получил папа от мамы! «Ну, Марк, тебе завтра влетит! Да Мила такого в жизни не видела. Разве ее отец устроит такое? Миша ведь нормальный человек. Ну, завтра держись, Марк, котик, хи-хи-хи-хи…»
Но дядя Миша ни о чем не узнал. Ведь это же была моя умная подруга Милочка. И папа считал ее своей родной и наставлял так же, как и меня. Даже когда мы стали совсем взрослыми, папа не разрешал ни ей, ни мне приходить домой после одиннадцати вечера. У нас теперь у самих дочки, а папа… как папа.
Как только папа перебрался ко мне в Москву, он в тот же вечер прорубил в стенах дырки, вбил петли и стал закрывать двери моей квартиры на ночь тяжелым железным ломом. Ключам он не доверял. У него и в Москве было, «як у Харькиви». Я уехала в экспедицию, а в гости ко мне приехала Мила. Если она возвращалась позже одиннадцати, ждала за дверью, пока папа долго, нарочно медленно, открывал замки, и выслушивала: «Ну, аде можна так долга ходить? Якеи такеи подруги? Якеи дела можна делать до двенадцати часов ночи? Ну, посидела, ну, поточила лясы… — и домой. Я же жду ее, не сплю… нервничаю».
— Марк Гаврилович, у меня же есть ключи. Не надо закрывать двери на железку.
— Ить ты якая! Ето ж тибе не Харькув, ета, брат, столица. Сколька народу разнага. Не, детка моя, добро надо беречь.
Я всегда отпугивала людей, когда повзрослела. Особенно раньше. Я не понимала, в чем дело. Те, кто чаще со мной встречался и узнавал получше, почти всегда в последствии становились моими друзьями, товарищами, подругами. Ну а те, кто видел всего один раз, — отворачивались. И я терпела в жизни неудачи. Но самые болезненные переживания были в работе.
Я поздно поняла, что папины наставления нужно было оставить в семнадцать лет. Но так уж случилось, что они во мне всю жизнь — и я с первой минуты нового знакомства начинала «выделяться». Если тебя приглашают на роль, то первый этап — встреча с режиссером. У меня долгое время этот этап был первым и последним. «Что это с ней? И в институте, говорят, играла неплохо, да и в картине про ночь вроде нормальный человек», — читала я на недоуменном лице режиссера. Он как-то извинительно, с потухшими глазами со мной прощался — и больше мы не виделись.
Я ничего не понимала. Решила попробовать, как другие. Прихожу, держусь изо всех сил, молчу, не «выделяюсь», смотрю на партнеров, беру с них пример. А потом выйду с репетиции в коридор студии, да как побегу! Ни с того ни с сего. И бегу, пока не устану. Тут-то уж режиссер меня не видит… Кое-как начала дотягивать до проб.
А с одним очень известным режиссером я даже кинопробы прошла. Он мне письмо прислал: «Надо будет поискать грим, и сделаем еще одну пробу». Но на этой «еще одной» меня и понесло. Режиссер — интеллигентный, сдержанный человек, один из самых интереснейших в стране режиссеров… а я как пошла! И кручусь, и верчусь, и наигрываю, и анекдотик, и шаржи, и пою, и копирую, и пару харьковских жаргонных словечек, и чечеточку. Опять тот же недоуменный взгляд: «Что это с ней? Все вроде бы нормально…» И взял другую актрису.
Роли, которые я играла, пройдя кинопробы, можно сосчитать по пальцам. А чаще на роль попадала случайно: или срочно нужна актриса, а ее в городе нет и долго не будет, или актриса заболела, или режиссер меня видел в другой картине и берет без проб на эпизод.
Я все внимательнее и серьезнее следила за собой, старалась вести себя сдержанно. Но почему так? Актер на пробе умен, тактичен, говорит мало — больше слушает. И кажется, что он владеет тайной, которая раскроется потом на съемках, а в готовом фильме выясняется, что в пробе-то и был его потолок. Роль получается ровная, гладкая, без неожиданностей, поворотов, без внутренней эксцентрики. Хотя все правильно, не придерешься, а ведь в жизни все так неожиданно! Только что-то наметишь — и все вверх тормашками! В жизни ничего нельзя отрепетировать. В кино же почему-то принимаешь условности, видишь красивую мизансцену в фильме о производстве — молчишь.., а кино вроде искусство, наиболее приближенное к жизни. Как играть — гладко и ровно? Или рисковать, как бывает с тобой в жизни? Если рисковать, опять страх: ведь тебя не примут, и опять в глазах будет: «Что это с ней?»
Ну кто же меня со всеми моими потрохами примет? Со всей моей эклектикой и «чечеточками»? Ведь это надо принять, полюбить, а иначе меня просто нет…
… Я первый раз стояла без палки. Фильм «Мама», на съемках которого я получила травму, я закончила с гипсом, на костылях. В картине «Обратная связь» не сделала ни одного шага — только сижу и стою на здоровой левой ноге. Во «Второй попытке Виктора Крохина» я уже делала два-три шага, незаметно опираясь на стол.
И вот новая роль.
Здесь, в картине, долго переносили сроки съемок — ждали, когда я начну ходить. В этой группе я еще никого не знала, с палкой стыдно как-то было приезжать. И вот я первый раз стою без опоры.
Травма была ровно год назад, я потеряла форму, чувствую себя совершенно беспомощной. В ноге сидят шесть шурупов и титановая пластинка — они держат осколки сломанной ноги, и я думаю о них постоянно.
Нога болит нестерпимо. А мне сейчас нужно быть победоносной, эксцентричной, разбитной и завлекательной. Мой партнер моложе меня на десять лет. Я его еще юношей видела на экране, а мне тогда было двадцать семь лет. Тогда я вообще не снималась. Теперь ему тридцать, он сильный, красивый, здоровый. Нам сейчас предстоит дуэль-состязание, мы должны вот-вот сойтись в сцене и подняться на самую высокую ноту, попасть в «жанр».
Нет сил ничего доказывать, нет желания. Такая разбитая, хочется скорее лечь. Сколько можно доказывать? На пробе доказываешь, на репетиции, на концерте, в интервью, в жизни — все доказываешь, доказываешь, доказываешь. Ну нет же сил… Что делать, как уйти от неминуемой сцены?
Стою за домом. Меня никто не видит. Отсюда я пойду на камеру, навстречу роли, партнеру, людям, которые мне потом станут родными, навстречу режиссеру, который заставит меня писать про папу и мое детство… Ой, ну не могу… ну нет же сил…
— Ты прекрасна, ты самая красивая. Ты все можешь, все. Не думай об этом, пусть твоя героиня хромает. Это даже интересно. За двадцать лет с человеком бог знает что может произойти, а тем более с ней. Ты моложе выглядишь, чем он. Посмотри, у него уже и складки у рта, и лоб… Ты не бойся, дави его. Возьми его и задави — ты же актриса! Раскрепостись, делай, что хочешь. Захочешь закружиться — кружись, отвернись от камеры, смотри в камеру — что хочешь. Для этой сцены мне пленки не жалко. Ну, дорогая моя, помни, что ты самая прекрасная, самая красивая… Ну, давай, милая моя, красавица моя… Я тебе доверяю полностью — делай что хочешь, в любую сторону, — говорил, отходя все дальше и дальше, режиссер.