После фильма «Карнавальная ночь» зрители воспринимали меня только так: если на экране ты была в легкой музыкальной роли, то будь любезна, давай-ка нам то, чего от тебя ждем, для чего мы сюда пришли. Первые годы после картины я так и делала. Я пела, как в фильме, старалась быть как можно похожее. А потом иссякла. Наступил конец. По-старому уже не получалось. По-новому еще не умела. Не знала, с чего начать…
В кино у меня были длинные, бесконечные годы простоя. Но не работать я не могла. Я металась. Возраст самый лучший, энергии хоть отбавляй, а работы нет. Нет роли для меня. Куда себя деть? Где найти себе применение?
Весь свой «заряд» и запас нерастраченной энергии я бросила в песню, на эстраду.
Для актера нигде — ни в кино, ни в театре — я не знаю такой широты амплитуды для выявления и утверждения своей личности. Ничто так не закаляет и не оттачивает талант артиста, как эстрада. В кино есть режиссер. Он тебя «выручит» кинематографическими средствами, поможет. В театре можно сыграть роль, можно выйти в массовке, но ты играешь в спектакле — в коллективе.
А на эстраде ты один! Один властелин зала. Ты сам себе и артист, и опора, и голова, и режиссер. Потому что каждый концерт никогда не похож на предыдущий. Он с новыми акцентами, неожиданными реакциями, другой публикой, которая тебе не простит неверного шага, неточной ноты и своих неоправданных надежд. Если ты сумеешь заразить собой зал, принести «свою» атмосферу и повести публику за собой — значит, ты артист эстрады! Ты имеешь право на «соло».
Когда я еще училась в школе, к нам в Харьков приезжал на гастроли Александр Николаевич Вертинский. Выступал он на летней площадке сада имени Шевченко. Народу было битком. Зрители жадно смотрели на своего кумира. Мы, дети и подростки, сидели на деревьях вокруг забора.
Его исполнение, его песни были как будто из другого мира. Их нельзя с чем-то сравнивать. После первой песни «Пред ликом Родины» из зала выкрикивали «Желтый ангел», «Пани Ирен», «Прощальный ужин», «Балерину». Его репертуар знали в зале все. Я боялась шелохнуться, боялась пропустить жест, интонацию. Ничего подобного я не слышала никогда. Все свое, все неповторимое, оригинальное, индивидуальное. И — незабываемое! И даже публика — наша непростая харьковская публика — в единодушном порыве восторженно благодарила артиста. Ах, какие руки в «Балерине»! Они танцевали, как хрупкая и нежная балерина, и плакали, как плакала она ночью в подушку… одна, беззащитная, как «усталая игрушка больших детей». А руки у артиста большие, узловатые, старые…
В ноябре 1965 года в московском Театре эстрады я была на концерте Жака Бреля. Вела его концерт и переводила содержание песен женщина-конферансье. Перевод был лаконичным, и мягко говоря, ничего общего не имел с истинно глубоким смыслом песен-баллад, написанных самим Жаком Брелем.
"… Он говорит ей: не покидай меня, мне будет без тебя очень плохо, очень… Так что, пожалуйста, не покидай меня, не покидай меня, не покидай меня! — бодро переводила ведущая. Она бросала очаровательную улыбку Брелю и громко стуча каблучками, скрывалась за кулисами.
А Жак Брель, сжавшись от. неловкости, «пережидал». Именно сейчас ему придется за три минуты прожить на сцене «жизнь любви» — ее рождение, ее расцвет и ее трагический конец.
Не уходи… я без тебя умираю!..
Брель пел свои песни подряд — на одном дыхании. На концерте собралась публика, которая никогда не слышала Бреля. Но после третьей-четвертой песни в зале установилась «его атмосфера». В театре царила его личность! Становилось страшно… Как у него болит душа! Как он кричит об этой боли! Как он любит свой народ, свою родину!
Жак Брель умер рано. Он сгорел в 39 лет.
Постепенно я приходила к убеждению, что петь нужно только о том, что у тебя болит или что тебя очень радует.
Когда ты искренне об этом поешь — публика, какая бы она ни была, поймет тебя. Сначала она будет инертной. Это надо не заметить — «гореть» дальше. А потом публика станет с интересом следить за тобой.
Вот тут то и надо не упустить момент. Успеть рассказать о себе, о своей боли, о своей любви. А в перерыве спеть про «Пять минут», «штобы дать людям передых». И опять, и опять песни «с блаженством»… Но оно уже в зале, твое блаженство!
Эти радости и маленькие победы были единственными и бесценными в те годы безработицы. И я бросалась в концерт, как в огонь!
Когда я с 1973 года стала сниматься в фильмах, то все мое время, все мои силы, фантазия и энергия стали принадлежать только кино — моему любимому делу. Выступления в концертах были уже от случая к случаю, только рядом с ролью, которую я сейчас играю, с рассказами о фильме, с фрагментами на экране.
И песни свои сочинять перестала. Когда прежде не было работы в кино, я месяцами вынашивала свой репертуар. Собственные песни я исполняла всегда в конце, когда публика уже пошла за мной, когда я победила ее инерцию.
Но по-настоящему можно работать только в одном деле. Я выбрала кино. Значит, эстрада не будет главным. Ну что ж, за двумя зайцами — не стоит.
Я пробыла еще одну смену в «Райеленовке». Мама приезжала ко мне, привозила что-нибудь вкусное. Она стала спокойной, была со мной внимательна и заботлива. Я ее очень ждала.
Когда в конце лета я вернулась домой, у нас была уже другая квартира. Мы поселились на улице Клочковской, тридцать восемь, в полуподвале. Это была та самая двухкомнатная квартира, где папа потом найдет клад. В ней я прожила с девяти до семнадцати лет. Из этой квартиры уехала в 1953 году в Москву поступать в институт кинематографии. Я очень люблю эту квартиру, она самая лучшая в мире.
Когда мама привела меня в наше новое жилище, у нее был виноватый и растерянный вид. А мне квартира понравилась. Она напоминала мне ту, нашу полуподвальную комнатку в Мордвиновском переулке. Там я родилась, там прошли светлые, неповторимые дни с моим папой. А с предыдущей квартирой связано только самое горькое — война, голод, холод, немцы, страх.
— Нет, мам, эта квартира лучше! Здесь тепло и хлеб за стенкой. — Магазин «Хлiб» был у нас действительно через стенку. — Я буду самой первой занимать очередь за хлебом, не переживай. Скоро папа придет, будет опять весело и легко… ну, мам!
… Мама рассказывала, как они с тетей Валей перетаскивали вдвоем тяжелые вещи — матрасы, перины, диваны…
Я представила себе нашу булыжную мостовую в Мордвиновском переулке, по которой разбросаны перья, ангелочки, веера, фотографии артистов немого кино… кругом все смеются, глядя на тетю Валю с бантиками и попугаями; и они с мамой утешают друг друга…
Тете Вале дали комнату в подвале на другом конце города. Постепенно мы ее потеряли из виду. Как-то после войны она появилась у нас и попросила маму быть свидетелем на суде. На нее подала в суд соседка за то, что к тете Вале ходит мужчина, а она, тетя Валя, не замужем. А как это так? Соседка этого не потерпит! У нее семья, муж.
Я решила послушать, что там происходит… приоткрыла дверь и слышу тети Валин голос: «Товарищи судьи! Ну и что же, что ко мне ходит мужчина? У нее есть муж! Да мой муж-майор геройски пал смертью храбрых, ребенок умер с голоду. Вот… там стоит моя соседка Леля. Вызовите ее. Мы с ней страдали в войну… она подтвердит!»
Мама похолодела от ужаса: какой муж-майор… какой ребенок умер?
Но маму не вызвали. Выступил адвокат и очень сердечно защитил тетю Валю.
Тетю Валю оправдали. Она была благодарна, что мама пришла…
— Валь! Ты бы хоть предупредила про мужа и ребенка. А вдруг у меня бы стали спрашивать? Ты что в самом деле…
— Ах, Леля, я уже совсем не «нормалес», ты извини. Сама не знаю, как это вырвалось. Как-то жаль себя стало… Мой адвокат аж подскочил после этого… Хо-хо-хо! Не ожидал… Вообще, Леля, жизнь — это импровизация.
В фильме «Семейная мелодрама» я играла сорокалетнюю увядшую женщину, на мне был халат с попугаями, на стенах — веера из перьев, боа и портреты артистов. У меня причудливая широкая кровать, в которую я ложусь одна. В фильме я напеваю вальсы Штрауса из «Большого вальса». Моя героиня тоже мечтала в молодости стать актрисой.