— Какие паляныци, Леля, о чем ты говоришь! Хлеб, конечно, из Москвы брать не буду, но макарон и вермишели наберу обязательно.
— А что, в Харькове нет?
— Харьковская вермишель… Я тебе сейчас, Люся, объясню. Она синяя. Вот ты ее завариваешь — вообще передать нельзя… Синяя, расплывается, и, извините, конечно, но она, как сопли.
— Но ведь вы живете на Украине, житнице.
— Да, Люся, Украина — житница. И все Герои Социалистического труда. У нас Герои — все. Все абсолютно.
— Ну так что же, Лида, ничего хорошего в Харькове нет? Ну хоть что-нибудь сдвинулось?
— Метро! — выпалила мама. — Люся, в Харькове прекрасное метро.
— Да, метро. Метро хорошее, ничего не могу сказать.
— Лида, какая станция тебе больше всего нравится?
— Где, в Харькове?
— Лида, а про что мы говорим? Мне вообще «Пушкинская» очень понравилась.
— А мне «Дзержинская».
— Да, и «Дзержинская».
— Что-то, Леля, сейчас здорово взялись за Сталина. Все уже теперь знают о предсмертной ленинской записке съезду. Нам Нолек, ты помнишь, еще тогда говорил. К черту. Знаешь, мне кажется так: раз уж случилось, нечего об этом болтать. Все. Ну что? Легче от этого стало? Нет?
— Люди должны знать. Нельзя же так.
— Ну как, ну как, Люся, ну давай. Культ личности Сталина. Хорошо. Терпим. Дальше. Брежневщина.
— Хрущевщину забыла.
— Да, забыла. Перетерпели. Дальше брежневщина. Ладно. Ну и что? Все. Дошли до нуля. Обокрали все государство. Обокрали народ. Обманули людей. Куда дальше, куда? — Она перешла на шепот: — Общество, которое построено, социалистическим назвать нельзя. Ни в какие рамки не укладывается. Оно уже от ленинизма на тысячи… ушло давным-давно. Оно должно было иначе идти, совершенно… Что сказал Ленин? Я, Леля, тридцать лет учила марксизм-ленинизм. Вот сколько работала, столько и учила его в политшколе. И знаешь, что я себе толком вынесла? Что оставила из всех ленинских трудов? Единственное изречение Ленина. Когда совершилась революция, Ленин сказал: «Деревенскую прослойку ни в коем случае не допускать к руководящим постам». Какие бы ни были деревенские люди — у них остались мелкособственнические пережитки. И уйдут, испарятся они не раньше, чем через сто лет. Можно выдвигать на руководящую работу или квалифицированного рабочего от станка или интеллигента. Наконец-то вспомнили интеллигента. Когда его уже нет. Его уже снесли. Основы ж нет. Нет основы, Леля. Так о какой чести говорить? О каком достоинстве говорить? Где его видеть, интеллигента? Видеть негде, Люся, а я-то помню. Я-то училась, ты этого уже не застала. Я училась у царских учителей. Царские учителя. Что они нам прививали? Они прививали нам чувство собственного человеческого достоинства. Это достоинство должно было быть нам выше всего. Выше денег, благ, выше всего, всего. Никакого унижения личности. Ты посмотри, нас в третьем классе называли на «Вы». Тебе смешно? Не-е-т, это не смешно. «Лидочка, пройдите сюда. Войдите пожалуйста в класс!» Детей, нас всех детей — на «Вы». Тебя на «Вы» — и ты себя, понимаешь, ты себя, Люся, тоже. Ты шел и поднимался! Ты рос! В своих глазах ты рос, понимаешь? Ты шел и поднимался. Ты рос. Ты рос в своих глазах. Ведь тебя сам учитель называет на «Вы». Ты идешь к доске, и не можешь, не смеешь, не имеешь права не выучить. Срамота! Ведь тебя, ребенка, сам учитель называет на «Вы». А сейчас? «Пошла из класса вон, дура!»
— Лида, ах, как ты сейчас похожа на бабушку.
— А если еще кок «чеховский» сделать…
— Ах, как похоже.
— Ну, а как же… «Подлые, недоброкачественные ух-ух-ух-мужичонки неграмотные власть захватили». Все прошло. Пролетело время, да какое… Люся, смотри, это ж сколько поколений? Бабушка Татьяна Ивановна, Марк, мы с Лелей, ты, потом Маша, потом Марик. Семь колен, считай прошло. Лелька, а мы еще дрыгаем! Вот. А ты говоришь… Надо же. Ах, ничего. Подожди, шеинка, еще наступит хорошее время, матушка моя. Я еще надеюсь. Все может быть. Хоть и жизнь сейчас такая малохольная Люся, эти поколения уже не будут так. Они уже отпали. Вы с Костей тоже отпали. Маша и Саша колеблются. А вот Марик, Капошная Леночка — они сделают другой строй. Сейчас все пошатнулось. И другое поколение рассуждает: если вы были дураками, то мы дураками не будем. Люся, сейчас нормальному человеку трудно войти в обстановку. Нормальный человек не знает как быть: говорят одно, думают другое, а хотят третьего. Не с этого начали. Не с этого. Не с этого надо было начинать. Что сказал Форд? «Если бы ваши рабочие работали так, как мои, то у вас безработных было бы вдвое, а может, и втрое больше. У вас никто не выдержит того темпа, который выдерживает американский рабочий». Все наши рабочие работают спустя рукава. И все они знают, что начальники воруют. Воруют все. И мясокомбинаты, и кондитерские, и даже там, где есть ткани. Люся, ведь они же там все озолачиваются, и их уже не интересует ни план, ни вал, ни черт, ни дьявол. Их только интересует, сколько они с рулона будут иметь. Имеет и директор, и начальник цеха, и лекальщик. О, от лекальщика зависит много. От него идет крой. Все видят, что крой косой. Почему, когда купишь пальто, попадаешь в нем под дождь, оно р-раз — и перекосилось все. Да потому что крой косой. Его тянут, тянут, тянут, кто сколько может! Тянут во все стороны. Тянут, чтобы вытянуть как можно больше. Люся, я тебе говорю, что придут, придут к выводу — только хозяин! Только хозяин сможет держать свое хозяйство. А начальник никогда не удержит. Потому что это хозяйство не его. Значит, нужна новая система. Совершенно другая система хозяйства. Все уже давно поняли, что колхозы — пшик! Начались теперь семейные подряды. Вот спросили дядю Устима: «Когда ты работал в колхозе, Устим, то надаивал по 17 литров молока от одной коровы. А когда ты сам коров кормишь, стал давать по 27 литров от каждой коровы. Почему? Объясни, Устим, почему?»
— Лида, ты немецкий не забыла?
— Шеинка моя, да как же это можно забыть? Это моя вторая страшная жизнь.
— Лида, это молитва, переведи, пожалуйста.
— Давайте. Это отче наш. Земля твоя, небеса… Мне нельзя было молиться по-русски. А девочка, ей было три года, она все равно: «Лидия, зер комен! Зер комен, Лидия!» И Лидия должна была стоять рядом. Стою, руки прижала. Они все обязательно молятся на ночь. Дети лежат в постельках. Вот так крестом складывают руки. И на молитву приходят и отец, и мать, ну и все, кто в доме. Абсолютно все. А маленькая кричит: «Зер комен, Лидия! Лидия, зер комен!» И все молились. Они о своем. Ну, а я, конечно, о своем… Люся, у нашей хозяйки была страсть — шляпки. Сама она их не носила никогда. Женщина она была некрасивая. В очках с большой диоптрией. Муж обязательно привозил ей из всех командировок в подарок шляпку. Люся, каких только не было! И с вуалетками, и с перышками, и с цветами.
Эти с детства запомнившиеся рассказы о шляпках, каменоломнях, эшелонах, молитвах и подземных заводах, так спрессовались в моей детской голове, что… ну, как вы думаете, куда я отправилась в первый же день, оказавшись в Германии? Вы верно догадались. Я долго-долго стояла у красочного, сказочного, пестрого шляпного магазина. Мне виделись кареты с необыкновенными, в шляпах из трофейных фильмов, женщинами. Я была и Карлой Доннер из «Большого вальса», и Диной Дурбин, и Марикой Рекк. По моему лицу текли счастливые, никогда больше неповторимые слезы. Раздался звонок. Открылись двери шляпного магазина. И на пороге появилась опрятная седая старушка. «Вас волен зи, фройлен?» Я с ходу ткнула пальцем в самую роскошную, царственную шляпку. Мысль о том, за сколько я ее куплю, в какое общество можно в ней идти — такие мысли мне не приходили в голову. В этом магазинчике меня приняли прекрасно. И варенье желтое, и почему-то темное печенье, ни разу не виденное мной в жизни. С ума сойти! Я им пела немецкие песни. Когда они узнали, откуда я, русская девушка, знаю эти песни — загрустили. Подбавляли еще и джема. Говорили, что с такими воспоминаниями мне буден нелегко жить. А потом втроем запели самую популярную песню времен войны «Лили Марлен». Купила я себе две шляпки, которые в Москве так никогда и не надела. А потом они в разное время были подарены двум замечательным женщинам. А третью, ту самую красивую и царственную, они мне подарили на память. Я ее назвала «Лили Марлен».