Ярош умолк. Остывал серый пепел костра. Шикович дышал часто и шумно. Меж толстых стволов начали проступать белые пятна покрытого росой луга. Сонно зачирикали первые пташки. Где-то далеко-далеко за рекой пели петухи.
— Я не люблю рассказывать об этом. У меня нет нужных слов. Обычные слова кажутся мне оскорбительными. Говорить спокойно об этом нельзя. Однако, видишь, рассказываю. Прошли годы… Я хорошо знаю физиологию, учение Павлова. Но когда один больной как-то стал доказывать мне, что мозг может сгореть от мыслей, я ему поверил. Потому что помню, как стоял те два часа, вцепившись руками в подоконник. Если б там был Лотке, я безусловно выдал бы себя. Как только не сгорел мой мозг от тысячи планов спасения осужденных! Они сменяли друг друга с молниеносной быстротой. Иные казались даже реальными. Я умирал, но спасал товарищей. Однако, по мере того как разворачивались события на площади, я убеждался: умру и ничего не. сделаю. О, гитлеровцы умели застраховать себя от любых неожиданностей, когда расправлялись с нашими людьми! Машина их действовала безотказно.
Виселиц поставили четырнадцать. Когда саперы кончили свою работу, в кузов грузовика забрался толстый фашист в форме жандарма. Грузовик плавно подходил к виселице, очень точно останавливался под ней, и палач укреплял веревку. Петли были загодя завязаны с двух концов. Он быстро накидывал меньшую петлю на перекладину, затем, чтоб затянуть и… проверить прочность, хватался за большую петлю руками и повисал над кузовом. Все движения палача были рассчитаны, точны — ни одного лишнего, как на конвейерной линии. И это было жутко.
Кадры менялись. Грузовики с саперами ушли. На какое-то время площадь опустела. А потом с улицы, которая называлась при них Парковой, выехал взвод мотоциклистов. Развернувшись за виселицами, они направили пулеметы на парк, на церковь и Советскую улицу. Через минуту пришли два бронетранспортера и стали в противоположных концах площади. Их крупнокалиберные пулеметы угрожали руинам города и нашей пожарной вышке. Пулеметчик смотрел, казалось, прямо на меня. Я видел его глаза, молодые, настороженные, внимательные.
Прогрохотала по мостовой зондеркоманда. Каратели образовали первую цепь вокруг виселиц. Подальше, тоже цепью, выстроилась полиция внутреннего порядка— «бобики». Они же выполняли и другую позорную миссию — сгоняли народ. Правда, явились и «добровольцы», те, кто хотел выслужиться перед оккупантами. Они приходили по одному, по двое, робко оглядываясь, не доверяя друг другу, жались поближе к полиции, но стояли отдельными кучками. Потом полицаи пригнали рабочих станкостроительного завода и типографии. Рабочие сразу слились в одну группу. Стали они у самой пожарной, смело приблизившись к бронетранспортеру. Полиция оттеснила рабочих, а бронетранспортер задним ходом отошел ближе, к виселицам, и пулемет был теперь направлен на рабочих. Женщинам, которых полицаи пригнали с другой стороны, не разрешили присоединиться к толпе рабочих, их поставили отдельно.
Собрали человек пятьсот. Кажется, Гвоздик крикнул в дежурке: «Хлопцы! Лезем на каланчу! Коммунистов будут вешать».
«Да, на каланчу! Оттуда виднее», — подумал я, не зная, какой очередной проект возникнет там, наверху. Все мои проекты рушились.
Что может сделать один человек против мотоциклистов, бронетранспортеров, сотни гестаповцев? Но все еще теплилась надежда, что придумаю что-нибудь в конце концов. Если б там, на каланче, стоял пулемет, как на вышке у полицейской управы! А у меня не было даже пистолета.
У лестницы меня задержал Хиндель.
«На каланче гестапо», — тихо сказал он и, взяв за локоть, повел к себе в кабинет. Мы стояли вдвоем, белорус и немец, у открытого окна и молча смотрели на площадь, на зловещие виселицы, на которых ветер покачивал веревки, на гестаповцев и толпу. Что чувствовал в это время Хиндель? И вообще, что он был за человек?
Приехало «высокое начальство» — фельдкомендант Шмидт, начальник СД штурмбанфюрер Бругер, офицеры гестапо и СС. Вслед за ними лакеи — бургомистр Тищенко, начальник полиции Лучинский, другие предатели. Многих из них я хорошо знал. В мои подпольные обязанности входило изучение врага.
И вот… Где-то внизу на Советской пронзительно завыла сирена. Два больших черных фургона, за ними — грузовик с эсэсовцами быстро выехали на площадь и, круто развернувшись, остановились у первой виселицы. Эсэсовцы соскочили с машины, открыли двери фургонов, по двое залезли внутрь и стали выталкивать осужденных. Измученные люди не могли удержаться на ногах и падали на мостовую.
Хиндель прошептал по-немецки:
«Нельзя бить осужденных. Сволочи!»
Издалека они были все на одно лицо, наши товарищи. Особенно мужчины. С черными от пыток лицами, всклокоченными волосами, в рваных рубашках, руки связаны за спиной, босые… Но все равно я сразу узнал Павла. Его выволокли из фургона, и он тут же прошел вперед и стал рядом с седым человеком. Этого я тоже узнал. Раза два видел у Павла. Из всех, кого я встречал там, он был, пожалуй, самый старший, за пятьдесят. Но, знакомясь, назвал себя по имени: «Саша». Так к нему обращался и Павел. При встречах человек этот больше молчал и слушал, что говорили другие. Но по тому, как он слушал, я сразу догадался, что это один из руководителей подполья. Когда я потом спросил у Павла, кто такой Саша, он ответил с хитрой улыбкой:
«Саша. Пока что просто Саша».
Меня даже немного обидело, что мне, подпольщику, выполнившему уже не одно боевое задание, не доверяют. Но конспирация есть конспирация — это я понимал. И все-таки теперь я жалею, что так мало знал Александра Яковлевича Дубецкого — второго секретаря горкома. Да и других тоже… Тогда там, в пожарной, больно было, что мне неизвестны даже фамилии товарищей. Я все еще лихорадочно придумывал, как помочь им, помешать казни. Лучше бы и я и они, осужденные, погибли от пуль, в борьбе, чем на виселице. Но что я мог сделать? Одно движение — и меня бы уничтожили. Узников было больше четырнадцати. Я посчитал — двадцать три человека. Шесть женщин… Да, женщин было шесть. Они держались вместе, в центре группы.
Фургоны отошли. На их место стал грузовик с откинутыми бортами, с прилаженной сзади лесенкой. По лесенке этой в кузов поднялись толстый гестаповец-палач, который привешивал веревки, и молодой фашист в форме армейского офицера. Он крикливым голосом начал читать приговор. Но он плохо знал русский язык, коверкал слова, и я мало что мог разобрать. Обычное фашистское обвинение в бандитизме, убийствах, диверсиях. И вдруг… все это с немецкой пунктуальностью отрепетированное представление было сорвано. Звонкий и чистый женский голос заглушил слова приговора песней. Какой песней! Той, которую я пел до сих пор только однажды, шепотом, на квартире у Павла. И слов даже всех не знал. Но музыка ее жила в моем мозгу, в сердце.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная,
Священная война!
Шикович почувствовал что-то вроде приступа астмы: с шумом выдохнул воздух.
Ярош на миг умолк, поднялся с земли.
— Песню подхватили все осужденные. Загудели, заволновались рабочие. Казалось, что они тоже, без слов, подхватили грозный мотив. Начальник СД заорал, отделился от свиты, подбежал к осужденным, угрожая пистолетом. Бронетранспортер двинулся на рабочих, чуть не задавив полицаев. Дал очередь пулемет. Пули просвистели мимо нашего окна. Хиндель испуганно спрятался за стену. А я смотрел… Я смотрел… Исчез из кузова офицер. Остался один палач. И вот гестаповцы за руки подняли туда первого осужденного. Они спешили. Они били его. Били Павла. Это был он. Павел не шел покорно. Он так рванулся, что два дюжих гестаповца свалились с грузовика на землю. А Павел крикнул в толпу: