Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он прижался лбом к гладко отполированной резной решетке, пробежал по ней мягкими чувствительными пальцами с модным ярким маникюром; дерево пахло свежо и пряно, заставляя вспоминать запах мокрой коры ясеней в парке загородного замка и то, как он прижимался к ней щекой, стремясь впитать все самые тонкие нюансы этого запаха, запомнить их или хотя бы сохранить на щеке до возвращения под каменные своды замка. Каждый миг воспоминания был пронизан острым счастьем, каждый миг уже стал историей, обрел неуловимый флер легенды или сказания; это была история двоих, и потому она была особо реальной — даже если бы он и забыл что-то из нее или вовсе захотел бы признать ее своим вымыслом, всегда была бы другая сторона, другой свидетель и соучастник, и невозможно было бы объявить эту историю не существовавшей никогда. Юноша резко отстранился от дерева, словно боясь напитать его своими воспоминаниями — когда-нибудь, если вся история обернулась бы убийственным, сокрушительным ударом разрыва, эти воспоминания, ставшие неупокоенными призраками, могли бы являться к нему здесь и больно ранить. Он решительно вышел из кабинки, ровно в тот момент, когда его лицо появлялось из тени деревянного навеса, надевая свою маску холодного презрительного безразличия — и не напрасно, среди молящихся в общем зале, было двое его знакомых, аристократов высшего света. Встреча была скорее неприятной, нежели желанной; но они заметили его — острые взгляды, потянувшиеся ловушки улыбок, сети приветственных кивков… он уже не мог не подойти хотя бы для формального обмена приветствиями, это было бы сочтено оскорблением, поводом для дуэли.

— Приветствую вас, господа! — в меру небрежно и очень обычно для себя бросил он. — Да дарует вам Добро покой и веру!

Но отделаться формальным приветствием и благословением не удалось. Две недели его таинственного отсутствия будоражили город слухами и догадками; эти двое скорее согласились бы отрезать себе правую руку, нежели упустить возможность получить хоть тень сведения, хоть оттенок намека из уст самого виновника событий. За каждым невинным вопросом — о погоде, об охоте, об тяге к уединению — стояло жадное любопытство «Кто? Кто тот счастливчик, которому ты уделил столько времени?». Юноше ничего не стоило сделать разговор пустым и лишенным хоть какой-то почвы строить предположения — и у него это получилось, впрочем, хотя это и не заметно было по спокойному и равнодушному лицу, с несколько бóльшим усилием, нежели обычно. Но в конце концов скучный и утомительный разговор был завершен, и он вышел во двор собора, подозвал слугу, удерживавшего под уздцы его коня.

Ровным шагом ехал он по улице, направляясь не к себе, но в дом, где жил Ролан; в такт мерному стуку копыт в голове звучала одна и та же фраза из молитвенника: «Даруй мне терпение, которое не сломят ни огонь небесный, ни огонь подземный — ибо иду я к любящему меня… даруй мне терпение, которое не сломят ни огонь небесный, ни огонь подземный, ибо иду я к любящему меня…»

Ролан — игра без правил

Не знаю, насколько странным или неожиданным это покажется для кого-то, но для меня не было ничего странного в том, что первым действие, классифицируемое, как измена (встать, суд идет!) совершил именно я. Наверное, это будет выглядеть и нелогично, и противоестественно даже — ведь именно я пытался навязать совершенно противоположную этому игру. Впрочем, в самой яркой на первый взгляд нелогичности любой абсурдной выходки всегда есть логика, и, возможно, более строгая, нежели в любом стереотипном рассудочном деянии; в нем как раз и нет собственной логики, но есть следование чужим принципам, в общем-то слепое и бездумное — просто усвоена манера действия, в чем-то откровенно рефлекторная, животная. Так вот, мой поступок ни в коей мере не был лишен логики — впрочем, ее нужно изложить для того, чтобы она стала очевидной для кого-то, кроме меня самого.

Я ни на самую малость не был увлечен той милой девушкой, из-за которой произошел весь инцидент. Естественно, нельзя сказать, что она была мне безразлична или тем более антипатична. Нет, это была милейшая девочка, белошвейка, легкую и почти платоническую связь с которой я завел и поддерживал во многом потому, что между нами существовала удивительная гармония взаимопонимания, невзирая на то, что нас различало очень многое. Дело было даже не в том, что она отличалась легким и покладистым характером — она очень сильно напоминала мне подругу моей матери, в которую в детстве я был страстно влюблен и с которой, когда немного подрос, искренне и на равных начал дружить. Внешне между ними не было ничего общего — подруга матери была маленькой хрупкой японкой с неожиданно низким хрипловатым голосом; Лара же была типичной Кану — высокая, светлокожая, темноволосая, с очень светлыми серыми глазами. Голос тоже отличался от голоса Акико-сан как небо и земля. Но дело вовсе не во внешности — у людей с похожими характерами часто бывают очень похожи и жесты, интонации, движения, выражение лица, так, что иногда даже с трудом понимаешь, почему этот человек так напоминает тебе другого при полном отсутствии внешнего сходства. Мне нравилось прогуливаться с Ларой, баловать ее подарками и ужинами в ресторанах, которые ей были недоступны. Гораздо сложнее ответить на вопрос, зачем я стал ее любовником — это был, должно быть, второй раз в моей жизни, когда я вступал с кем-то в связь без искренней любви. Одной половиной ответа могло бы стать то, что девушка не представляла себе, каким еще образом может выразить мне свою благодарность — а мне вовсе не хотелось, чтобы она чувствовала себя неблагодарной, так мы были вполне в расчете и довольны друг другом, да и, в общем-то, она была отчасти увлечена мной.

Другая часть ответа гораздо сложнее и может увести нас в совсем иные — и столь излюбленные мной — области особенностей человеческого и моего, в частности мышления, рассуждений о нравственности и отсутствии таковой, множественных рефлексий, вдохновенной препаровки собственных эмоций и поступков, долгих часов, проведенных в почти медитативном состоянии глубокого самоанализа, длинных логических построений, сложных уравнений взаимоотношений, с постоянными инстинктов, привычек, сильных чувств и переменными настроений, эмоций, капризов и прихотей; в общем, всего того, что составляло и составляет мою внутреннюю, вполне насыщенную жизнь. Да, требуя от Эбисса абсолютной и безоговорочной верности, я сам первым пошел на измену. Я был дико, болезненно ревнив — а, может, просто до невозможности жаден: сама мысль о том, что я упущу хоть что-то из слов, жестов, прикосновений или ласк того, кого я люблю, была для меня мучительной до такой степени, что горло перехватывало удушливым спазмом. Поэтому мои требования казались мне естественными — а вот мальчику абсурдными и нелепыми; он и так принадлежал мне полностью — по его словам. Невозможно было требовать от него оставить весь окружающий мир без внимания — просто потому, что все сутки напролет вместе мы быть не могли, но ни о ком другом он не думал долее минуты. Интересно, что умом я понимал такую логику — и полностью был с ней согласен, и знал, что ему можно доверять — действительно, все его мысли были обо мне. Но всем прочим своим существом, которое не так уж и редко бывало лишено всякого разума и рассудительности, особенно, если дело касалось любимых мною людей, я не мог даже допустить возможности того, что кому-то другому, кроме меня, будет дозволено находиться рядом или тем паче прикоснуться к этому пленительному созданию.

Итак, я требовал невозможного и неестественного; тем более неестественного, если принять во внимание на редкость вольные нравы Империи, а, в особенности, аристократии ее, и воспитание самого Эбисса, с ранней юности бывшего всеобщим баловнем и предметом обожания. Я понимал неестественность и тягостность своих желаний. И предвидел то, что рано или поздно моя ревность не останется абстрактной, а будет сосредоточена на ком-нибудь совершенно реальном. Предвидел я и все то, что я испытаю при этом — а так же то, как буду себя вести. Зная, что мне иногда присущ совершенно искренний, безыскусный и необуздываемый — и то и другое для меня вещи не вполне свойственные — гнев и абсурдная привычка рвать все и сразу, даже если повода для этого нет… зная все это, я довольно сознательно сделал сам шаг в этом направлении. В частности, я хотел быть сам — небезупречен, познать и искушение, и преступление, и наказание, для того, чтобы быть милосерднее и терпимее, когда сам окажусь на месте не подсудимого, но судьи. Это донельзя ясно указывало мне самому на мою безмерную, сатанинскую гордыню, которую трудно было предположить по моим обычным действиям и манерам — но она составляла какую-то глубинную сущность всей моей натуры. Когда-то довольно рано в старой книге какого-то христианского проповедника двух-трехвековой давности я обнаружил такое трактование смысла воплощения Бога в человеческом теле: чтобы быть по-настоящему милосердным к людям, Творцу нужно было познать все искушения, соблазны, страдания, горе и радости человеческой жизни на своем опыте, изнутри, а не свысока. Не знаю, насколько это трактование было каноническим — но меня оно почему-то тогда потрясло; а так же крепко легло в глубины моей памяти, чтобы вернуться вот таким вот неожиданным образом — ибо я помнил о нем, когда делал все то, что делал.

43
{"b":"107402","o":1}