На сцене музыканты только еще готовились: кто-то подстраивал инструмент, кто-то проверял освещение. То и дело в зал летели отрывочные аккорды, и заблудившимся большим солнечным зайцем по столам пробегал свет прожектора, меняющийся, как хамелеон.
Ворон сидел отрешенный, потягивая коньяк, отвечал невпопад Винту. Видно было, что злится, только было не понять, на кого.
– Ты как будто не в кабаке. – Винт бросил салфетку на стол. – С такой рожей можно было и на базе сидеть.
– Так что, не сидел? Сюда потащил?
– Веселья хочу, Ростик!.. А на базе для меня его нет, словно что-то давит там…
– А для меня уже год как его нет. Все, чем жил, потеряло смысл, остались только привычки, что надо есть, пить и спать. Темно перед глазами… Видно, и правда я слеп: не вижу, что вокруг меня. Если бы видел, то интересовался бы чем-нибудь. А передо мной, Винт, пустота. Правильно он мне сегодня ночью говорил, что я и днем слеп…
– Кто говорил? Мог ли тебе это кто сказать? С трудом верю, – хмыкнул Винт. – Вот вроде и веселье начинается.
– И еще он сказал, что я князь.
– Во! А я, стало быть, при княжеском дворе, – засмеялся Винт. – А Васька – княжеский егерь, то есть холоп. Ну, ты даешь! Приснилось же такое… А впрочем, даже если ты это сам выдумал… По виду да по осанке чем ты не князь? Да и по положению.
– Ну, по положению мы с тобой равные, ты это знаешь.
– Да знаю, Ворон, это к слову… Ты сам замечаешь: происходит что-то с нами. Мы ведь не такие с тобой были! Не деньги ли тут виной, Ворон? Может, от них все.
– Деньги, говоришь?… Да не нужны мне деньги, Винт…
– Тогда власть – чем не стимул? С такими бабками можно и в Думу – да хоть куда, было бы желание. Ты-то чего хочешь? Мне, например, когда мы начинали, интереснее было, чем сейчас. Тогда было, как в Афгане, а теперь словно бухгалтер я… Скучно, не по мне это.
– Оттого и пьёшь?
– Может, и оттого…
Васек в разговор не встревал и старался вести себя культурно и благородно, а не получалось. Перекладывал вилку с ножом то в одну руку, то в другую, а есть с изяществом, как Ворон и Винт, не получалось. Коньяк выпил тоже, как самогонку, даже не поняв сначала ни вкуса, ни аромата. Когда самогонку пьешь, сначала стараешься не дышать и быстрее пропустить ее внутрь. А иначе может и обратно пойти. Это потом, когда уже разберет после первого стакана, тогда уже обратно не вырвешь.
Да и за свою недолгую жизнь Васька в ресторане всего второй раз. Первый раз был потому, что магазины были закрыты на обед, а горело внутри, сил не было ждать до конца перерыва. Вот и зашёл, взял бутылку водки по двойной цене, а сидеть не сидел… Только когда приехал домой в деревню, хвалился пьяный у магазина мужикам, что сидел там и всякие вина и виски пробовал. Потом, правда, Ваську понесло. Стал врать про девиц: и как они около него крутились, и как он им деньги в трусики запихивал. Видел, как загорелись глаза у подвыпивших мужиков от картин, которые рисовал им Васька, показывая, какие у них талии да бедра. Остановил его тогда глуховатый сторож:
– Так что, Васька, ты прямо их в рестаранте раздевал? – И с ехидцей: – А ты не бордель с рестарантом попутал, Васек?
– Да что ты, дед! Они там около столба крутятся!
– У коновязи, что ли, Вася?
Толпа заржала. Точно, как у коновязи жеребцы при виде новой прибывшей кобылы. И Васька, поняв, что переборщил, сам тоже заржал, подражая подпившим мужикам. Сейчас, вспомнив, он сначала было расплылся в улыбке, а потом погрустнел. А как не погрустнеешь, когда больше полтинника свободных денег в кармане не было. Какие уж там трусики… Это сейчас, когда Ростислав Иванович на работу взял, не обижают, на прокорм с семьей стало хватать, и телевизор новый купили. Вася снова взялся за вилку и нож.
– Вася, перестань мучить бифштекс! Ешь, как умеешь. – Ворон наливал снова. – Ешь и пей! Думаешь, есть кому-то дело до тебя? Нет, Вася. Сейчас ни до кого никому нет дела, если ты дорогу никому не перешел и если у тебя нет денег. Это когда деньги, Вася, есть, тогда ты многим становишься нужен, но опять не ты, а деньги.
– Бифштекс – слово-то какое! А я думал, это котлета, только грубая, словно из старого сохатого… А я, Ростислав Иванович, и правда, как холоп. Ничего не умею, поесть, как люди едят в таких местах, и то не могу. Разговор поддержать тоже не могу, потому как ничего и не знаю. А если что и знаю, то когда бы надо сказать, так язык в заднице. Одним словом, деревня-матушка.
– А ты, Вася, будь самим собой, не подстраивайся ни под кого. Тут много сидит и пьёт таких, которые тебе и в подметки не годятся. Один гонор да слова. И едят красиво, и пьют, а за стольник задавят в темном переулке.
Народ прибывал. Мест уже почти и не было. Официанты носились между столами, унося грязные тарелки и таская новые кушанья и вина. Худосочная певица с жидкими соломенными волосами пела про любовь и про кровь, про розы и морозы. Было видно, что она уже приняла грамм двести, потому как невпопад, вне проигрыша, кричала «ай лаф ю» рыжему мужику с такой же рыжей козлиной бородкой. Ваське сначала показалась, что она лает по-собачьи. «Во дура, напилась!» – подумал, потом только вспомнил, что по телевизору слышал, что это признание в любви по-американски, кажется.
Снова пили, пока Ворон вдруг не встал из-за стола и направился в сторону музыкантов. Охрана последовала за ним, поднявшись из-за своего столика. Васек глянул на Винта: тот сидел, зажав ладонями голову, словно она у него болела. Ворон что-то втолковывал гитаристу, но тот только непонимающе качал головой. Тогда, кинув под ноги ему несколько зеленых бумажек, Ворон взял у него гитару и поднялся на сцену. Васек увидел его лицо и не узнал. Это был другой Ворон. Пусть недолго он его знает, но это был другой человек. Глаза впервые не были бесстрастными – они несли нечеловеческую печаль. А первые аккорды принесли в зал звуки, от которых вдруг для Васьки стали рушиться стены и потолки. И он, кажется, оторвался от земли и впервые не почувствовал своего веса. Он видел рядом искажённые в истерических рыданиях лица посетителей, только плач тихий, без голоса, казалось, исходил не от людей, а лился откуда-то сверху, и чудилось, что со слезой очищались глаза людей. Из них исчезала безысходность и появлялись вдруг радость и надежда. Он видел гитариста, который отдал свой инструмент Ворону. Тот сидел на полу и смеялся, словно юродивый, рвал зеленые американские бумажки на мелкие части и, собрав их в ладонь, сдувал в зал на столики, словно конфетти. Лицо его было радостно-безумным, словно исполнилась его давняя несбыточная мечта. Когда же кончилась зелень в его руках, он достал из кармана свои кровные мятые рубли и тоже рвал и сдувал с ладони, и при этом не смолкал его смех. Васька понял, что теряет сознание, потому как все закрутилось вокруг, словно огромная карусель. Но в последний момент зрение выхватило человека у выхода с кожаным ремешком вокруг русой головы, который на одно лишь мгновение взглянул на Ваську и надел темные очки. Это было последнее, что видел он, но это осталось в его памяти… Как и голос Ворона из наступившей темноты:
– Здесь музыкант из перехода…
Глава 2
В невысоких, поросших пихтой и елью горах ударила гроза. Из темных, почти черных туч вылетела ломаная молния и огненным бичом хлестнула по сопкам. Треск долетел до реки после того, когда, ослепнув от молнии, человек разлепил веки, но ничего не увидел. В глазах от яркой вспышки кружили два расплавленных солнца. Они менялись в цвете: из ярко-красных становились то белыми с синеватым свечением, то белесо-желтыми, как первые одуванчики по краю леса. Наконец они погасли, подернулись коричневым, а затем черным, и вместе с ними потемнела вся земля. Лес за рекой стал темным, неприступным, и вода потеряла свою серебряную притягательность, превратилась в тяжелую и черную, как смола. А ударивший полосой дождь пузырил, и смола казалась кипящей. Небо еще источало свет, серый и какой-то призрачный. Сквозь него еще местами проглядывало солнце, но казалось – оно ненастоящее. Оно было белесое и слабое, словно головка спящего уставшего ребенка на покосе. Небосвод стал вдруг вогнутым, как будто перевернулся, упал на вершины сопок, и острые пихты и ели проткнули его. А налетевший ветер из урочища раздирал упавшее небо в рваные лоскутья, нес над землей и, позабавившись, бросал, словно серую вату, под ноги.