Ник. Лесков” [С копии из архива А. Н. Лескова. Ср.: Фаресов, с. 290. См.: Перцов П. Литературные воспоминания. М.—Л., “Academia”, 1933, с. 171.].
4 февраля, в день “списателя канонов” Николы Студийского, в шестьдесят четвертую годовщину рождения Николая Лескова, поздним утром на мягкой оттоманке у него сидел, пришедший поздравить деда, 2 1/2-летний его внук.
Лесков был неузнаваем. Забывая все свои недуги, он ползал по ковру, умиленно поднимая и подавая младшему из Лесковых вещицы, которые последний святотатственно брал со святая святых — с писательского письменного стола! Случайные гости, не веря своим глазам, дивились благорастворенности, светившейся в обычно гневливых глазах хозяина. Сколько бы раз внук ни бросил только что поданную ему дедом безделушку, тот торопился сам разыскать ее на полу и снова вручить баловнику. Попытки невестки, опасавшейся утомить больного свекра, увести сына, вызывали горячий протест и трогательные просьбы старика побыть у него подольше. И вообще всегда при всех свиданиях с внуком в Лескове, вопреки всем опасениям, наперекор всему надуманному о “неизвестных величинах”, ярко говорило простое чувство крови, рода.
6 февраля отец вел со мною пространную беседу о мероприятиях к сбережению последних тысяч Ольги Васильевны, и на другой день, “пользуясь сравнительным теплом и влагой”, он съездил к надзирательнице из больницы св. Николая и договорился с нею об опекунстве над деньгами душевнобольной Ольги Васильевны. Этим успешно разрешались заботы в отношении безумной.
12-го числа, в “прощеное воскресенье”, когда положено было правоверным каяться друг перед другом во взаимно содеянных грехах и гнусностях, около полудня горничная доложила Лескову, что просит его принять некий Филиппов. Не представляя себе, кто такой пришел, Лесков говорит: “Просите” — и поднимается навстречу загадочному гостю. В открытых дверях, не решаясь переступить порог, недвижно стоит злейший его враг и ревностный гонитель, государственный контролер в министерском ранге, “Терций” Филиппов.
“Я, — взволнованно рассказывал мне отец, — тоже остановился посреди комнаты.
— Вы меня примете, Николай Семенович? — спросил Филиппов.
— Я принимаю всех, имеющих нужду говорить со мною.
— Перечитал я вас всего начисто, передумал многое и пришел просить, если в силах, простить меня за все сделанное вам зло.
И с этим, можешь себе представить, опускается передо мною на колени и снова говорит:
— Просить так просить: простите!
Как тут было не растеряться? А он стоит, вот где ты, на ковре, на коленях. Не поднимать же мне его по-царски. Опустился и я, чтобы сравнять положение. Так и стоим друг перед другом, два старика. А потом вдруг обнялись и расплакались… Может, это и смешно вышло, да ведь смешное часто и трогательно бывает”.
— А какое сегодня воскресенье? — спросил я.
— Думаешь, византиизм, лицемерие? Может, и так, а все-таки лучше помириться, чем продолжать злобиться, — сказал отец и стал рассказывать то, что неплохо сберег, видимо сряду сделанною записью, Фаресов: “Против нас на столе у меня стояли портреты Гладстона, Л. Толстого, Дарвина и снимки с картин Н. Н. Ге. Ведь ему все они противны! И вдруг я почувствовал, что хоть опять становись на колени; что вот сейчас нам не о чем будет говорить. За последние годы мы ушли в разные стороны так далеко, что не сумеем вернуться даже ко дню смерти. Я вспомнил, что он интересовался когда-то соборным делом в церковных вопросах, и мы разговорились. Наконец добрались и до литературы… Говорю я так с ним о литературе и чувствую, что скоро уже и не о чем будет говорить… Не много нам жить остается, а говорить не о чем… Грустно! Оживлялся я, когда вспоминал, что ведь другие и этого не сделают: не придут мириться ко мне. Врагов у меня всюду много, а вот только один понял меня н пришел утешить. Много ли даже в литературе-то найдется лиц, перечитывающих меня в настоящее время, чтобы судить более правильно обо мне и прийти ко мне с миром? Много ли? А ведь меня [пустым. — А. Л.] мешком по голове не били, и не хуже я этих других в русской литературе…
Вот так мы с Тертием Ивановичем многого касались понемногу… Он даже выразил надежду видеть меня у себя.
— Я никуда не хожу… — отвечал я. — Подыматься тяжело по лестнице.
— О, я невысоко живу. Несколько ступеней.
— Да нет… Вообще вы живете для меня высоко!
Мой гость засмеялся и не обиделся на мою откровенность. Я очень взволнован его визитом и рад. По крайней мере кланяться будем на том свете” [Фаресов, гл. VIII.].
В душе Лескова все же тронуло движение человека, упорно и много вредившего ему.
Появиться через десяток дней у гроба простившего его Лескова Филиппов не решился, и упоминания в некоторых некрологах о недавнем келейном его покаянии, может быть, заставили его поскорбеть о своем поступке.
Сейчас и в самом деле сцена трудно понятна. Но тогда она не была невероятной. В ней было много хорошо памятного по картинам и преданиям всем близкого прошлого. У самого Лескова обнимаются и примирение друг у дружки руки целуют изобидевшая несчастную Леканидку Домна Платоновна, а обиженная — у скорой на руку Воительницы [Собр. соч., т. XIII, 1902–1903, с. 39.]. Поочередно становятся на колени, целуются и льют слезы взаимной растроганности сиротоприемный Константин Пизонский и лекарь Иван Пуговкин [“Чающие движения воды. Романическая хроника”. — “Отечественные записки”, 1867, апр., кн. I, с. 465.]. И сам Лесков в 1884 году в Мариенбаде со священником Ладинским обнялись и расплакались. Так крепко жили еще предания, были еще так “свежи” и даже почти “в духе времени”.
Вероятно, 14-го вечером или 15-го утром Веселитской посылается недатированная записка:
“Уважаемая Лидия Ивановна!
Я оч[ень] болен и не выхожу. В мокроте откашливаю кровь. Состояние духа колеблется: то так, то иначе. С мнениями вашими о повестях Чехова и Боборыкина вполне согласен и высказывал то же самое. Было на меня нашествие Виницкой, и еще навестил меня Тертий Ив[анович] Филиппов, и это было оч[ень] характерно и оригинально. От сестры вашей получил письмо, да не знаю, надо ли ей отвечать? Вам я боюсь о себе напоминать. Чертков не бывал. Они обижены. Я ведь обязан их оберегать, а не правду говорить. Оч[ень] нездоровится.
Н. Лесков” [Микулич В. Встречи с писателями, с. 204–205.].
Слышится смертное… Однако не безразлично еще и жизненное: сообщается о возобновлении отношений с Виницкой, о явлении Тертия, о своего рода “отомщевании” Черткова за “Зимний день”. Последнее едва ли огорчает.
Должно быть, перед самыми этими днями Лесков перенес и нашествие репортера “Новостей и биржевой газеты”, опубликовавшего 19 февраля в № 49 этой газеты интересной отчет своей беседы с писателем, под заглавием “Как работают наши писатели. Н. С. Лесков”, за подписью И. Эм.
Чрезвычайно ценно здесь горячее сочувствие Лескова чужим литературным успехам и негодующий протест против осудительного азарта критиков, в числе которых яснее других подразумевается Буренин.
“…По-моему, это мнение совершенно не основательно. Разве Петр Дмитриевич Боборыкин не интересный и не полезный писатель? Это в полном смысле прекрасный новеллист. Он спешновато заканчивает свои работы, и это им часто вредит, но что же делать: у всякого своя манера, свои достоинства и свои недостатки. Канова уже, кажется, какой был мастер, а имел такой же самый недостаток. И у того и у другого окончание работы скомкано. Далее Чехов, Мамин, Короленко, непонятый Альбов — разве это не таланты? А еще из более молодых есть такие, что как только появились, так сразу же заставили о себе говорить и спорить: таков, например, мой молодой однофамилец [Н. Ф. Лесков (Карельский). ], выведенный в свет “Историческим вестником” г. Шубинского. Такого быстрого успеха еще и не бывало” [“Русские писатели о литературе”, с. 306.].
Все интервью дышит неиссякаемой любовью к родной литературе, желанием ей роста и преуспеяния. Все оное звучит любовным напутствием искусству, которому самоотверженно была отдана вся собственная жизнь.