Мать Вари может ее видеть всегда, но не сегодня, когда она меня вывела из терпения. От нее требуется одно: помнить свое положение и знать свое место, а не приходить с замечаниями и с форсом.
Помочь вы ей можете тем, если внушите ей, что она глупа и зла.
“Что будет с Варею летом” — я не знаю, ибо не знаю, что будет со мною. Где буду я — там будет и Варя, — если до той поры не откроется платная вакансия в один из 2-х приютов, которые мне кажутся за лучшие. Это требует счастья, времени, связей и денег. Н.Л.” [Письмо от 9 апреля 1886 г. — Пушкинский дом. ]
Впрочем, опала с нее вскоре не только снимается, но даже сменяется через год обещанием для ее “Игрушечки” целого рассказа — “Лев старца Герасима”, да еще с рисунком Репина [Опубликован в апрельской книжке 1888 г. Собр. соч., т. XXX, 1902–1903, с. 21–28.].
Варя остается в Петербурге у “дяди”, мать уезжает “на место”, не слагая с себя значительных обязательств по воспитанию дочери, аккуратно выполнявшихся ею до 1893 года [См.: письмо Лескова к П. Гайдебурову от 8 января 1893 г. с обращением к Литературному фонду. — Пушкинский дом.].
Отношения между матерью и дочерью неоткуда было быть здоровыми. Прожив в малоестественных условиях вместе менее двух лет, они снова растеряли друг друга, как оказалось, уже навсегда. Безотступная опека Лескова парализует простоту переписки. Раз как-то, по десятому году, Варе удается тайком написать матери: “Лиза со мной грубая и дерзкая, а Паша хорошо обращается со мной. Лиза все сосплетничала, что ты сказала мне” [Письмо от 20 марта 1889 г. — Пушкинский дом.]. Вся переписка контролируется. Иногда девочке приходится писать по готовому черновику.
17 мая 1892 года Лесков делает приписку на Варином письме к матери: “Вы напрасно делаете Варе упреки за то, в чем нет ее вины. Ребенку свойственно желать знать о том, что делается с матерью. Вы не имеете понятия о том, что хорошо и что дурно в дитяти. Всегда хорошо, если дитя правдиво и говорит то, что оно думает, а не таит ничего на уме. Ваши слова могут только сбивать девочку с толку — как надо думать и поступать. Очень смешно и неумно видеть для себя обиду в том, что дитя спрашивает вас о том, о чем оно со всех сторон слышит! Вы, верно, забываете, что ей уже 13-й год и что она умна, понятлива и много читает и много думает, и с нею уже нельзя говорить, как с kleine Püppchen!” [Маленькой куколкой (нем.). — Двадцать два письма Лескова к Катерине Кукк хранятся в Пушкинском доме. ] A 15 августа того же года заготовляет ответ Вари ее матери, из которого привожу около половины его содержания: “Мы возвратились 15 августа… Любит или нет меня дядя, об этом не для чего спрашивать. Все равно я всем обязана одному ему, и если бы он меня не любил, то вы этого поправить не можете; а мне неприлично говорить о человеке, который один меня спасал от нищеты и ничтожества. Прошу вас об этом меня более не спрашивать. Учусь я в той же школе в 5 классе… Прошу вас верить моему желанию вам всего доброго и полезного вашей душе” [Карандашный набросок. — Арх. А. Н. Лескова.].
Чья дидактика могла сильнее сбивать злополучного подростка — не угадать.
Упоминаемая Варей Лиза, молоденькая девушка, горничная Лескова, недолюбливала ее, как и упоминаемая Варей старая Пашетта. Вообще со слугами дело не шло. Еще в детские ее годы некоторые из них не хотели жить с нею в одной комнате и всегда сторонились ее. И мудрено ли? В “господских” комнатах у нее угла не было, да там надо было серьезничать, подлаживаться под минутное настроение, угадывать желания. Это стоило сил и напряжения. Девочке хотелось подурачиться, а вертясь на кухне, она мешала занятым людям работать, надоедала, раздражала, да того гляди, может быть, еще что и “насплетничает барину”. Лучше от нее подальше! Так и оставалась она невольно между двух стульев. Невыгодная позиция.
Предубежденный против Кетти, я перенес тогда известную долю нерасположения и на ее дочь, произведшую на меня сразу физически тягостное впечатление, а потом, в создавшихся условиях, казавшуюся мне непростой и неестественной. С одной стороны, она вызывала во мне жалость, с другой — я не находил в ней ребяческой искренности, которую видел в детях Толиверовой, Матавкиных, Крохиных, Штромбергов. Вспоминая это, я решил воздержаться от непосредственного свидетельства о Варе, предоставив это другим.
“Внешние”, как сказала Гуревич, заботы о ней Лескова выразились всего значительнее и определеннее посмертно: 18 ноября 1892 года Лесков подписал нотариальное духовное завещание, по которому Варя была уравнена в правах по наследованию с родной дочерью и родным сыном.
Две недели спустя после подписи завещания, 2 декабря 1892 года, он дома составляет распоряжение, озаглавленное им: “Моя посмертная просьба”. Половина этой “просьбы” отведена Варе.
Здесь Лесков снова подтверждает, что Варя не его дочь, и обращается к Литературному фонду с мольбой о содействии ей в окончании ею начатого образования.
При наличии уже юридически бесспорного завещательного распоряжения эта мольба являлась беспредметной [Ср.: в корне неверное толкование и зыбкие разъяснения А. И. Фаресова в книге “Против течений”, с. 146, или в публикации Жерве Н. П. В сб. “Стожары”, 1923, кн. 3, с. 61–64.].
Два письма его к ней же опубликованы Фаресовым в утреннем выпуске газеты “Биржевые ведомости”, 1905, № 8681, 21 февр. В Пушкинском доме находятся и письма В. И. Долиной к ее матери.
На исходе 1897 года она прекратила свое образование, самочинно бросив дорогой интернат при Анненшуле, и тайно от своего попечителя вышла замуж за какого-то недоучку, занимавшего ничтожное служебное положение в захолустной Устюжне. С этих пор все связи с ней оборвались.
Кетти Кукк после смерти своей, уже вдóвой, матери наследовала в родном Пернове недвижимость, дорожавшую с постройкой железной дороги столь же бурно, как тихий когда-то городок превращался в прекрасный, излюбленный москвичами и петербуржцами купальный и лечебный курорт.
Но довольно житейно-частного. Остановимся ненадолго на взглядах о детях, высказанных Лесковым в смене времен, условий, настроений.
В расцвете сил и лет, в начале литераторства, в пылкой противонигилистической статье “Специалисты по женской части”, перечисляя грехи этих нигилистов, он убежденно писал: “Материнскую заботливость о детях называли узостью взгляда, которому противопоставляли широкий взгляд на сдачу детей попечению общества или на существующую будто бы возможность любить чужих детей, как своих” [“Литературная б-ка”, 1867, сент., кн. 2, с. 200.].
Любить своих детей больше, чем не своих, исповедуется тогда как “простые, но величавые в своей простоте” истины, как credo.
К полсотне лет Лескова этот же культ подсказал ему раз написать М. Г. Пейкер, что в ее руках сейчас самое дорогое, что есть у него на свете, — его тринадцатилетний сын [Письмо от 24 июня 1879 г. — ЦГЛА.].
Жизнь идет дальше, не оставляя ничего неизменным. Подходит старость. В шутливую минуту, в разговорах о детях и их воспитании, Лесков, без большого простодушия, иногда читает вслух шутливое четверостишие Шумахера к памятнику баснописца Крылова:
Лукавый дедушка с гранитной высоты
Глядит, как резвятся вокруг него ребята,
И думает: “О милые зверята,
Какие, выросши, вы будете скоты!”
— Скажете — грубо? — спрашивал он, окончив. — А никуда не денешься — верно! Я всегда с этой мыслью смотрю на всех этих отпрысков так называемых “хороших семей”, которыми засижены наши модные дачные места. Да и далеко ли это от деда Митрича из “Власть тьмы”, заверявшего свою внучку Анютку: “Еще как изгадишься-то!” — заканчивал он ссылкою на Толстого.
А еще позже, в письме к А. Н. Толиверовой, пытавшейся было сопричислить Лескова к “друзьям детей”, уже вовсю полыхает “взрывной темперамент”:
“Почтеннейшая Александра Николаевна!
Так как вы выразили намерение напечатать мой портрет в числе “друзей детства”, то я должен вам сказать, что это едва ли будет уместно. Я не питаю никаких особливых чувств к детям, из среды которых выходит все множество дурных и невоздержанных людей, укореняющих и упрочивающих несчастия человеческой жизни. Поэтому я никак не хочу, чтобы меня называли “другом детей” — существ, ничем добрым себя не выразивших. Пусть с ними дружит кто хочет и кто может дружить с неизвестными величинами, но я питаю более дружбы к тому, что я знаю за хорошее и полезное: я дорожу дружбою взрослых и зрелых людей, доказавших жизнию свою нравственную силу, прямоту, честность, умеренность и воздержание. Этим людям я друг и хотел бы жить и умереть с ними; но что до детей, то их потому только, что они дети, — я нимало не люблю и часто ужасаюсь за них и за их матерей и отцов. Притом же у вас в журнале было сказано, что вы будете пособлять воспитывать детей так, чтобы они умели достигать как можно более “счастия”. Но этакое воспитание, по моему понятию, очень предосудительно и гадко, и я ни в каком случае не желаю быть в числе “друзей” тех детей, которых педагоги ваших изданий будут воспитывать в выраженном ими вредном и противообщественном духе.