В конце этого дерзкого вызова тому, в чем виделись сила и крепость царства Александра III, в примечании давалось якобы редакционное, но явно лесковское, многозначительное обещание: “В одной из ближайших книжек “Исторического вестника” мы дадим полный абрис вероотступнических заблуждений графа Л. Толстого и Достоевского в соответствии с идеями призвавшего их к ответу г. К. Леонтьева”.
Терпение власть предержащих иссякает. Создается мощный враждебный Лескову комплот. В него входят по преимуществу былые чтители его таланта, когда-то пленявшего их своими произведениями. Во главе становится Победоносцев. Единодушны с ним министр внутренних дел, Д. А. Толстой, которому сейчас уже есть за что лично посчитаться с язвительным журналистом, затем государственный контролер Т. И. Филиппов, про которого Лесков позже смастерит эпиграмму:
Хоть у гроба у господня
Он зовется эпитроп.
Но для нас он мерзкий сводня,
Льстец презренный и холоп
[Гос. Публичная б-ка им. Салтыкова-Щедрина.].
Обложение, угрожающее затянуться мертвою петлей.
По служебной подведомственности Делянову поручается обуздать и направить литературную деятельность состоящего в его министерстве писателя или, еще лучше, просто спустить с рук вредного служащего.
Помнящий прежние дружеские отношения Делянов мнется, не решается пригласить Лескова для щекотливого увещания. Ждет случая. Невдолге последний создается. 8 февраля 1883 года, в один из вторников, день обычных заседаний Комитета, выпадает встреча в прохладном круглом зале.
Вот как, под свежим еще впечатлением, описал ее сам Лесков одному из немногих своих друзей, Ф. А. Терновскому: “Дело рассказывать долго нечего: оно произошло 9-го [видимая описка. — А. Л.] февраля — с глазу на глаз у Дел[яно]ва, который все просил “не сердиться”, что “он сам ничего”, что “все давления со вне”. Сателлиты этого лакея говорили по городу (Хрущов, Егорьевский и Авсеенко), будто “давление” идет даже от самого государя, но это, конечно, круглая ложь. Давителями оказались Лампадоносцев и Тертий [Тертий Иванович Филиппов.]. Прошения не подал и на просьбу “упомянуть” о прошении — не согласился. Я сказал: “Этого я позволить не могу и буду жаловаться”. Я хотел вынудить их не скрываться и достиг этого. Не огорчен я нисколько, но рассержен был очень и говорил прямо и сказал много горькой правды. На вопрос: “Зачем вам такое увольнение” — я ответил: “Для некролога” и ушел. О “Комаре” [“Протопоп Комарь и две Комарихи”. — “Новое время”, 1882, № 2437, 9 дек. ] не было и помина, а приводились “Мелочи архиерейской жизни”, Дневник Исмайлова [По запискам синодального секретаря Ф. Ф. Исмайлова Лесковым были опубликованы: “Синодальные персоны”. — “Исторический вестник”, 1882, № 11; “Картины прошлого”. — “Новое время”, 1883, №№ 2461, 2469, 2475, 2483 от 4, 12, 18, 26 янв. ] и “Чехарда”, в которой мутили не факты, а выводы об уничтожении выборного начала в духовенстве. Припоминалось и сочувствие Голубинскому [Лесков с глубоким уважением относился к церковному историку Е. Е. Голубинскому, очень нелюбимому и преследуемому Победоносцевым. Упоминается он у Лескова в ряде статей, опубликованных преимущественно в “Историческом вестнике”: 1880, № 6; 1881, № 5, 11, 12; 1882, № 3, 5; 1883, № 2; в “Мелочах архиерейской жизни”. Собр. соч., т. XXXV, 1902–1903, с, 123. Особенно выразительно вылилось восхищение Лескова Голубинским в письме его к С. Н. Шубинскому, датированном “средой пасхи 1880 года”, т. е. 23 апреля: “…о Голубинском никому не поверю. Я читаю его страстно, но сужу не увлекаясь: он понимает дух нашей церк[овной] истории, как никто, и толкует источники вдохновенно, как художник, а не буквоед. Он должен быть руган и переруган, но прав будет он, а не его судьи. Он производит реформу и должен пострадать за правду, — это в порядке вещей, но правда, и притом вдохновенная правда, исторического проникновения с ним… Я не спал 4 ночи, не будучи в силах оторваться от книги. — Не думаю, чтобы суд о нем был суд правый, — митрополит Макарий не дал бы денег на издание пустотного труда, а он их дал, несмотря на то, что Голубинский много раз противоречит Макарию. О Голубинском вернее всех отозвался некто таким образом: “Он треплет исторические источники, как пономарь поповскую ризу, которую он убирает после служения”. Сейчас ее еще целовали, сейчас чувствовали, как с ее “ометов” каплет благодать, а он ее знай укладывает… Грубо это, но ведь он знает, что под нею не благодать, а просто крашенина с псиным запахом от попова пота. Но Голубинский, кажется, так и идет на это… Это Шер русской церковной истории, у которой до сих пор были только “кандиловозжигатели”. Пусть что кому нравится, а мне нравятся Шлоссер, Ренан, Шер, Костомаров, Знаменский и Голубинский…”], и намекалось на вашу статью о Филарете. Доходило до того, что я просил развить: слышу ли это от министра или от частного человека? Он отвечал: “И как от министра и как от вашего знакомого”. Я сказал, что это мне не удобно, ибо, по-моему, “до министра это не касается, а моим знакомым я не мешаю иметь любое мнение и за собою удерживаю то же”. И вот вообще все в этом роде. “Новости”, выгораживая меня от Марковича, дали мне возможность написать “объяснение”, которое вы, чай, читали. — Сочувствие добрых и умных людей меня утешало. Вообще таковые находят, что я “защитил достоинство, не согласясь упомянуть о прошении”. Не знаю, как вы об этом посудите. Я просто поступил по неодолимому чувству гадливости, которая мутила мою душу во время его подлого и пошлого разговора, — и теперь не сожалею нимало. Мне было бы нестерпимо, если бы я поступил иначе, — и более я ничего не хочу знать… Если вас может интересовать сочувствие и отношение ко мне товарищей, то прилагаю вам записочку Аполлона Майкова (которую прошу и возвратить) — увидите, чтó это была за комедия и что сочувствие умных людей со мною. Посетили меня и сочувствовали и председатель судебной палаты Кони и светила адвокатуры, — словом, думаю, что я, значит, поступил как надо. Но я вас люблю, вам верю и хочу слышать ваше мнение. Вы знаете: это нужно человеку раздосадованному. Других дурных чувств у меня, слава богу, нет, и “ближние мои” это те, кто понимает дело умом и сердцем” [Письмо от 12 марта 1883 г. — “Украïна”, 1928, № 2, с. 112–113.].
Месяц спустя после события Лесков мог вполне искренно писать, что он “не огорчен нисколько”, но в первые дни переносил происшедшее со всею остротой своего “нервического” темперамента.
Сон был потерян. Презреть обиду не было уменья.
Он охотно рассказывал навещавшим его паломникам о своем разговоре с рыхло-крупным “Меделяновым”, удовлетворенно слушал соболезнования, выражение сочувствия, возмущения, признания верности и достоинства его поведения на протяжении всей интермедии.
Это несколько успокаивало. Однако острая взвинченность нервов и никогда не покидавшая истерия приносили свои плоды.
В частности, в темных проемах дверей или в их фрамугах начала появляться “серая женщина”. Неясная в очертаниях, она недвижно смотрела на поддававшегося галлюцинированию расстроенного Лескова. Вечерами отец выбегал из кабинета ко мне, а ночью, захватив подушку, покидал свою спальню, чтобы лечь на мой диван, за моей спиной.
Пришлось посоветоваться со старинным знакомым, медицинским светилом Э. Э. Эйхвальдом. Тот рекомендовал взять четыре-пять сотен рублей и поехать на недельку-другую в Москву “рассеяться”.
Спасибо, раньше, чем Лесков собрался последовать этому указанию, наступило облегчение, сник серый призрак, возвратилась способность спокойнее все воспринимать, работать, написать Терновскому. Все начинало входить в норму.
Но в первые дни говорилось много, подробно, образно, с живой инсценировкой и с точным приведением еще хорошо звучавших в собственных ушах заключительных реплик. Эти рассказы прочно запомнились и мною.
Быстро оценив праздность диалога, Лесков в один из сочтенных им удобным моментов встал с намерением уйти. Встал и Делянов, продолжая какие-то оправдательные изъяснения мотивов своих предложений, в которых завяз. Почему-то оба они оказались около одного из окон. Вынужденный слушать его, Лесков “нетерпяче” сел на подоконник, предоставив министру завершать свои декларации стоя, Делянов, проявляя великолепную чиновничью выдержку, что называется, вида не подал и продолжал уговоры. Убедясь, наконец, в неодолимости собеседника, категорически запрещавшего упоминания в увольнительном приказе о прошении об отставке, Делянов растерянно восклицает: