Рано утром 16 августа 1889 года, лелеявший мысль вскоре выйти с прискучившей разъездной акцизной службой на пенсию и покойно доживать дни в лоне родной ему братниной семьи, Михаил Семенович вышел из своей комнаты, схватился в буфетной обеими руками за большой посудный стол, залил его хлынувшей из горла кровью и упал бездыханным.
Полетели телеграммы. Вспыхивает обмен письмами Петербурга с Киевом и еще много более оживленный с Витебском, где к тому времени жила сестра Ольга Семеновна с мужем Крохиным.
“Сейчас получил из Киева депешу от Алексея, что “брат Миша скончался”. Депеша послана утром сегодня же в 7 часов, сегодня же он и отошел. Вероятно, и вы тоже получили такое же извещение, но на всякий случай пишу вам об этом. Я вчера вспоминал о Мише и имел предчувствие, что его не увижу более в земной оболочке. Сейчас послал Алексею ответ по телеграфу, заключающийся в следующих словах: “Давно был лишен общения с ним, но вчера имел это предчувствие. Усопшему и живущим неизменная любовь”. Дух мой смутился этою вестью, и жаль мне, что брат, к которому я питал живую любовь, уклонялся от общения и довел это до конца. Надо это простить ему и любить его. Он, без всякого сомнения, был человек из рода людей добрых, честных, сострадательных и благородных. В том, что он нас оставил и избегал, — надо искать причин в самих себе. Это еще может на что-нибудь годиться, ибо так можно в себе что-нибудь поправить. Если есть иная жизнь вне земного тела (во что я твердо верю), то дух брата Михайлы был благороден и благожелателен, — следовательно, он пойдет вверх, а не вниз — к лучшему, а не к худшему. “Кончен труд жизни, и он возвратился к богу — отцу духа”. Ему благословение — живущим мир. Искренно желаю, чтобы никто ничего не распытывал и не подал бы ни малейшего подозрения в намерении во что-нибудь вступаться. Надеюсь, что таково же на этот предмет и ваше желание. А потому думаю, что всякие осведомления и расспросы должны быть крайне умеренны, а может быть лучше, если их вовсе не будет, потому что узнавать уже не о чем и не для чего иного, как для одного любопытства. Без сомнения, за Мишею был и досмотр и попечение в доме брата Алексея, который его любил, и все его там любили и имели все причины желать ему здоровья и продления его дней. Я не буду ничего писать, потому что не хочу рисковать быть оставленным без ответа и тем внести в собственную душу чувство обиды, о которой, против желания, будет жить воспоминание. Вы, разумеется, “поступайте как хотите — все равно будете раскаиваться”. Но если не утерпите и станете справляться и что-нибудь узнаете, то сообщите мне только то, что касается болезни и кончины брата. Ни о чем ином мне знать не нужно и не полезно… Продолжайте жить, укрепляя себя во всем, что делает жизнь на земле исполнением воли божией, — “в правде и в истине”.
Н. Лесков” [Письмо от 16 августа 1889 г. — Арх. А. Н. Лескова. ]
Напряженность предостережений о непроявлении излишнего любопытства прекрасно характеризовала горделивость писавшего. Она полна опасений об усмотрении в таком любопытстве заинтересованности наследовательского порядка. Это почти брезгливая щепетильность вскоре же нашла себе достаточное оправдание.
Прочитав какой-то, не сохранившийся, ответ от витебского зятя, Лесков пишет ему:
“Любезный друг Петрович!
Пусть так: когда получите известие о Мише — сообщите мне. Думаю — что он умер в доме брата и своею, естественною смертию. Впрочем, депеша была нарочито кратка, а случаи возможны самые непредвидимые. На этот счет, вероятно, были бы пространнее. “Горем” смерть одинокого человека называешь напрасно. Что такое смерть — никому не известно. Во всяком случае в ней есть покой от земной жизни, — а это одно уже есть благо, а не горе. Сказано так: “тяжело умирать, но хорошо умереть”. Умереть, не оставляя беспомощных сирот и общественного дела, которому горел желанием служить для торжества правды и добра, — да это никакое не горе, а это “окончание экзамена”. Миша уже свой экзамен выдержал, а у нас он еще впереди, и сколько ни живи — он все еще впереди будет… Вот это страшно, а “умершие блаженны”. Миша, надеюсь, не оставил ни кого в таком сиротстве, и нечего об этом событии говорить лишнее. Смерть дело общее, окладное, которого избежать никто не может и с которым надо одумываться и свыкаться, а не бояться слуха о смерти. Это постыдно и вредно для взрослого человека, который не может не знать, что все мы смертны и “думы наши за горами, а смерть за плечами”. У китайцев есть много умного и хорошего, чему Грибоедов советовал нам “поучиться у китайцев”, а у них дети дарят родителям гробы и желают “скорой и легкой кончины”. Мне это всегда казалось умно и прекрасно. На что мне “многия лета”? Это чтобы все шлепать губами, чавкать пищу и слушать одни и те же слова глупости и притворство… То ли дело искреннее желание “скорой и легкой кончины”!.. “Окончить тысячи терзаний”. А ты говоришь: “Горе”… Совсем это не горе. Статистика доказывает, что умирает “определенное количество”, — все равно как определенное количество билетов выходит в тираж. Вышел человек в тираж, да и все тут. Ни вдовы, ни сирот, ни общественных дел, которым он был предан… О чем же слова печали? — Я оч[ень] нездоров; вчера в 1 ч. ночи посылал за Бертенсоном. При моей любви к врачам и доверии к их науке — это может тебе сказать, что мне оч[ень] не легко. Обнимаю вас.
Н. Л.”
Итог подведен: жизнь, пройденная без служения широким интересам и задачам общества, — не имеет оправдания.
Проходят две недели. Киев не спешит. Приходится опять писать в Витебск “Петровичу”.
“О смерти брата Михаилы до сих пор еще не знаю никаких подробностей. Жду, что вы об этом доведаетесь и мне напишите. Все-таки хочется знать: как оборвалась его земная жизнь и как он встретил переход в иное положение — сознавал это или нет, оробел или имел мужество подчиниться неминуемому, сохраняя возможное достоинство духа? Пожалуйста, напишите, что вы узнаете.
Я совсем потерял нити общения с Киевом и боюсь отыскивать их концы и начала, чтобы не усиливать в себе тяжелых ощущений. На сих днях меня просили дать рекомендацию к брату Алексею, и я — грешный человек — отказался, ибо боялся, что причиню этим человеку не пользу, а скорее вред” [Письмо от 30 августа 1889 г. — Арх. А. Н. Лескова].
В середине сентября Алексей Семенович приезжает в Петербург и останавливается у брата. Цель приезда и течение дел явствуют из нового письма Лескова в Витебск: “Теперь справляю Алексеево поручение, состоящее в моем отречении от наследства по оставшемуся имуществу брата Михаила… Денег осталось что-то около 4 1/2 т/ысяч/, и не все в наличности. Впрочем, я и не осведомлялся и, как ты знаешь, ранее решал это для себя в том смысле, как оно делается. Унаследовав все, брат Алексей с тем вместе принимает на себя уплату Геннадии той самой суммы, какую давал ей покойный Миша… У брата Ал/ексея/ Сем/еновича/ есть какая-то записочка руки покойн/ого/ Миши, что он желает, чтобы “все” принадлежало Алексею. Стало быть, “все” и надо вручить ему. Геннадия, б/ыть/ м/ожет/, этим обидится, но я не мог и не должен был поступить иначе, т/ак/ к/ак/ у Миши сказано: “все Алексею”. С моей стороны всякое самомалейшее вмешательство было бы неуместно, и притом Геннадия будет получать столько же, сколько получала, — стало быть, никакой денежной потери она не претерпевает” [Письмо от 19 сентября 1889 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
В этот приезд Алексей Семенович пробыл четыре дня как бы на ходу. В Москве его ждала жена, предпочевшая остановиться там у каких-то друзей.
Со стороны создавалось впечатление, что братья боятся сбиться с тона. Темы для бесед подыскивались опасливо, ощупью. Все говорило о том, что оба они жаждут как можно скорее, и может быть, и прочнее прежнего, разобщиться. Мне, двадцатитрехлетнему человеку, посвященному обеими сторонами во все тайны их взаимных неудовольствий, выпадала невеселая и нелегкая задача рассеивать тяготу.
* * *
Жила еще под Киевом сестра Наталия Семеновна, в монашестве Геннадия, родившаяся в Орле 7 июня 1836 года и скончавшаяся 28 апреля 1920 года в Ржищевском монастыре.