Я получил от вас любезное письмо и книгу вашего сочинения. Искренно благодарю вас за память и доброе внимание. Книгу вашу я прочитал и сохраню… В осторожных типах самое интересное было бы изобразить палачей… Что это за люди — каковы их нравы, сердца, понимание и пр. и пр. — ничего живо и просто рассказанного о них нет, а м/ежду/ тем это оч/ень/ любопытные люди. Я давно говорил о них Никитину [Никитин В. Н. — автор книг “Жизнь заключенных” (1871), “Тюрьма и ссылка” (1880) и др. ], но он по-видимому, мало о них знает. Неужто “день жизни Фролки” не стоит внимания или стоит его менее чем анекдотические проказы арестантов?.. Меня это оч/ень/ удивляет, когда я просматриваю сочинения наших тюрьмоведов. Если кто-нибудь из вас возьмется за описание этих людей, до сих пор не описанных, — тот найдет для себя живое и интересное занятие и несомненно заставит людей обратить внимание на его труд. Я не знаю — почему бы вам не попробовать этим заняться. Желаю вам доброго успеха.
Николай Лесков” [Письмо от 5 марта 1888 г. — “Звезда”, 1931, № 2.]
Семь лет не усыпляют памяти писателя. Он не может забыть палача Фролова, “приводившего в исполнение” приговор, вынесенный судом первомартовцам.
После всех больших событий зимы подошла весна. Я перешел в пятый класс, отец поразвязался с первоочередной работой, и мы, по обещанию, отправились на все лето на юг, остановись по пути по делам на недельку в Москве.
Впереди рисовались мне два с половиной месяца блаженства на Украине, под ее стройными тополями, среди приветливых родных. Какое сравнение с петербургскими дачами или, говоря откровенно, с унылым имением Пейкер в глухом Череповецком уезде!
Увы, не все удающееся раз удается вторично. Дни, проведенные отцом с приезда в самом Киеве, заполняются встречами с продолжающими редеть старыми приятелями и знакомцами из не захваченных обуявшим весь, когда-то “милый”, город “банковским направлением”. Посещаются лавра с ее пещерами и “гроботочивыми главами”, Михайловский златоверхий монастырь, Софийский собор. Штудируются производившиеся в них открытие древних фресок, реставрирование иконописи. Навещаются на Подоле библиотека духовной академии при Братском монастыре и сидевшие вокруг него знаменитые букинисты. С грустью слушает Лесков жалобы книгопродавца Оглоблина на Крещатике на мертвенность города и на полное отсутствие в нем интереса к книге. Ездит в Выдубецкий монастырь. Любуется видом с могилы Аскольда и Дира и… быстро начинает исполняться протестом и негодованием. Почти всегда сопровождая отца в его хождениях по всем этим, столь памятным и любезным ему смолоду, местам, я с трепетом наблюдаю, как быстро иссякает ныне его интерес к ним и терпение к пребыванию вообще где-нибудь, кроме “самого умного города в стране” — Петербурга.
Он раздраженно и, может быть, не всегда во всем заслуженно обрушивался даже на местных ревнителей сбора старины, резко высказываясь в статьях с глумливыми заглавиями, вроде “Заметка по хламоведению” [“Новости и биржевая газ.”, 1882, № 284 (2-е изд.), 26 окт.; “Привет г. Петрову в Киев”. — Там же, 1884, № 346, 15 дек. и др. См.: статью Н. Петрова в “Московских ведомостях”, 1884, № 344, 12 дек. в “Тр. Киевской духовной академии”, 1884, № 12.]. Киев уже не влечет, а только гневит. Не спасают дела и родственные чувства. Старое увядает. Новому расцветать не по летам.
Не трогает и провинциальная идиллия завершения трудового дня в доме брата, хотя в ней есть много напоминающего “круглый семейный стол”, объединяющий персонажи некоторых рассказов писателя.
Вечереет. Алексей Семенович возвращается с вторичного объезда пациенток, надевает холщовый балахон, берет увесистую лейку и принимается за поливку цветов в его небольшом, но прекрасно подобранном и содержащемся садике-цветнике. Жена и Михаил Семенович, тоже не последние цветоводы, охотно помогают. Хлопает калитка. Это заходят ближайшие соседи обменяться “простоплетными” новостями, соображениями. Поливка сменяется подстриганием стеблей, ветвей, укреплением жердочек и т. д.
Многозаботный день уступает место заслуженному отдыху. Хозяйка с террасы зовет к легкой закуске и чаю. Всё полно бережи отношений, мира, тишины.
Чем не буколика? Сколько уюта, теплоты, мягкого речевого “тихоструя”…
Вот, думалось мне, сиротливому подростку, кто умеет собираться за “семейной лампой”, о которой я столько слышал, а позже и читал, но никогда ее не знал в своей успевшей уже развалиться семье.
Вот оно — нестерпимое “болтовство” и “слонянье” людей, которым и сказать-то путаного друг другу нечего, — в эти же минуты, казалось мне, думал мой отец. Нет! Всего этого довольно! Домой, скорей домой, в умный и трезвый город с его редакциями, издательствами, журналами, газетами, литературными “трех-волнениями”, пусть и “терзательными”, но ничем не заменимыми.
По завершении паломничества по всем родным углам и возвращении в Киев вопрос о немедленном отъезде в Петербург ставится ребром. Лескова, по его лексике, уже окончательно “ведет и корчит”. Да! — “кому судьбою…” Хватит! К своему письменному столу, к своей “берлоге”! Семейные лампы хороши только в повестях. В жизни рабочего человека им места нет. Писателю всего ценнее — “большие брани” [Заглавие одной из боевых статей Лескова, помещенной в “Биржевых ведомостях”, 1869, № 153, 8 июня, без подписи. Перепечатана в “Вечерней газ.”, 1869, № 126, 129 от 11, 14 июня. См.: письмо Лескова к П. К. Щебальскому от 8 апреля 1871 г. — “Шестидесятые годы”, с. 309–311.], а не мертвенный покой и невозмутимое благополучие.
Как случилось при вторичном посещении Парижа, и здесь — “уж я не тот” и “уже не вы душе всего дороже”…
Пока все это вызревало, я гостевал у новой своей “тети Адели” в очаровательных Тимках. И вот, при поздравлении меня с днем рождения, в безоблачный день ударяет гром.
“8 июля, среда. Киев.
Поздравляю тебя, мой сын, со днем твоего рождения, с которого ты начинаешь 16-й год твоей жизни. Молю св/ятое/ провидение дать тебе разума и доброты. Скучаю я ради тебя ужасно и томлюсь без дела, в то время как другие работают. Лето это считаю пропавшим и для себя, и для тебя, и для общего нашего благосостояния. Это глупость непростительная для нас, особенно для меня, который поддался твоей безумной жадности хохлацкого болтовства и безделия. Пусть хоть это будет тебе наукою вперед, а потерянного уже не воротишь. Надоело, однако, слоняться без пристани по чужим домам и пора спешить к дому и к занятиям, чтобы не совсем одуреть. — 20-го мы будем в Тымки [Лесков пишет “Тымки” — так, как это слово произносили окрестные украинские крестьяне. ], а 23 я желаю уехать в Петербург. Надеюсь, это будет и для тебя не только одною покорностью моей воле, но и твоим желанием. Хочу думать, что и тебе кое-что стало понятно и надоело.
Н. Л.” [Арх. А. Н. Лескова. ]
Виновник найден или создан. Не все ли равно! Предопределяется немедленный выход. Есть на кого возложить и искупление всех бед, вызванных напрасным свиданием с “иже по плоти”. В результате безо всякой в том нужды, да, пожалуй, и без какой-либо моей вины, у меня отнимается чуть не половина вакационного отдыха в деревне. Горькое вышло поздравление. Тетя Аделя и все новые родственники с Клотильдовой стороны утешают, что отпросят меня у отца до 20 августа. Я знаю, что будет так, как написано.
Через пять дней этому приходит новое подтверждение.
“13 июля, понедельник. Киев.
Мы приедем в Тымки 18-го числа, в субботу; пробудем там до 21-го числа утра, т. е. до вторника. Во вторник все выедем вместе, с тем, чтобы быть к 2 часам дня в Бобровицу, где сходятся курьерские поезда киевский и курский. Тут мы разделимся: дяди поедут в Киев, а мы с тобою в Петербург. Это избавит нас от напрасного проезда взад и вперед 75 верст и от 12 р/ублей/напрасных расходов, всего на один день. К тому же, кажется, уже всего довольно, и пора думать о том, чем питаться и к чему себя готовить. — Еще раз поздравляю тебя со днем твоего рождения и привезу тебе три рубля. Арсенал твой укладываю в ящик и посылаю через контору транспортов в Петербург. Вера завтра приезжает ко мне проститься, а мать твоя уезжает в Строков. Остальное расскажу при свидании.