________
Грядет холодная зима, уже холодно, хотя зимы еще нет — последние прекрасные дни, как в июне, которым совсем не радуешься, ибо: незаслуженная радость! — мужу пришлось покинуть санаторию, так как русский Красный Крест не мог больше платить, он по-прежнему болен (болезнь легких и — <…>), работать не может, в эмиграции не найти «интеллигентной» работы, разве что шофером в такси или на заводе Рено, это ему не по силам, у него все время усталость, с самого утра, его не возьмут — уже по тому, как он выглядит, — ни на какую фабрику.
Изнурительная, удушающая нищета, распродаю веши, что были мне подарены, вырученные 20–30 франков тут же улетучиваются. Дочь вяжет, но за свитер с длинными рукавами — две недели труда, не меньше, ибо есть еще множество других дел! — дают всего лишь 50 франков. Я умею только писать, только хорошо писать, иначе давно бы разбогатела. Целых шесть месяцев я работала, переводя на французский мою большую поэму «Мóлодец», теперь она готова, выйдет в свет с рисунками Натальи Гончаровой, великой русской художницы, но когда, где? Придется ждать, чтобы не обесценить вещь.
С русской эмиграцией лажу плохо, ибо — к ней не принадлежу. Собственно говоря, я вовсе не эмигрант, мне дали уехать потому, что моя дочь (трехлетняя девочка) умерла от голода и еще потому, что во мне, по словам одного коммуниста, «мелкобуржуазности меньше, чем в любом из нас». — «А Вы знали хоть одного мелкобуржуазного поэта?» — ответила я. «Мелкобуржуазных нет, только феодальных», — заявил коммунист — и выдал мне паспорт,[1235] — хотя прекрасно знал, что мой муж с самого первого дня был в Белой армии.
Я взяла с собой моего другого ребенка, восьмилетнего (сейчас ему семнадцать), и уехала.
Итак: с русской эмигравдей лажу плохо, живу лишь в моих тетрадях — и долгах — и если изредка раздается мой голос, то это всегда правда, без всякого расчета, как совсем недавно, когда наш великий советский поэт Владимир Маяковский (Вы, наверное, читали о его самоубийстве? Прекрасная смерть!) выступал здесь, в Париже, вернее, просто читал свои стихи. На другой день появилось мое открытое письмо к нему—ликующий зов! — Россия еще жива! А на другой день меня выкинули из всех эмигрантских газет (где изредка печатались мои стихи) — дескать, «советская, опасная»… не помню, что еще. Меня, которая в разгар революции, в 1919-м, самом страшном году, перед залом в 2000 человек вещала с эстрады о своей любви к последнему царю.[1236]
Я совсем одинока, и в жизни, и в работе — как во всех школах моего детства: за границей — «русская», в России — «иностранка» — со многими друзьями, которых никогда не видела и не увижу. Совсем одна — с моим голосом.
________
Милая госпожа в красном парке (моя мать, что умерла молодой, всегда писала roth,[1237] Thor[1238] и That,[1239] хотя ее поколение уже низвергло владычество буквы «h»), милая госпожа в красном парке, великое Вам спасибо за Ваш великий подарок. В поздний час, когда все окна вокруг черны, лишь в одном — свет: в моем, я открываю книгу, и это снова я: опальная, как написано в старых немецких законах — вольная, словно душа.
Марина
О, мне очень хотелось бы получить копию завещания Р<ильке>, я лишь бегло прочитала его однажды, из рук Черносвитовой, она сказала, что не может предоставить мне копию, и была, пожалуй, права.
________
Сегодня (18-го) я уже читала книгу Р<ильке>. Дойдя до места, где он рассказывает о встрече с Эллен Кей,[1240] я невольно улыбнулась, почти — засмеялась. Р<ильке> — и скупость, Р<ильке> — и франки, Р<ильке> — и автобус. И как он не желает этого понять (принять) — и пытается объяснить, почти — прояснить — и в конце концов все-таки понимает (принимает!).
(Р<ильке> — и «идеалы»!)[1241]
Тяжко ему приходилось, среди множества друзей и подруг, что всегда стремились к нему, как он сам — к самому себе. Голос, уставший от благородства и — жалости.
Вел ли он когда-нибудь дневник? Это была бы самая подлинная его книга: Р<ильке> и он.[1242]
Обнимаю Вас.
Поклонитесь от меня самому старому Вашему дереву.
6-го марта 1931 г.
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
Милостивая государыня!
Бесконечно тяжело для меня писать Вам это письмо — Вам — это — но — я буквально иду ко дну, молча, как и случается с такими людьми. Когда тринадцатилетний Юлиан, великий маленький музыкант, сын Александра Скрябина, утонул в днепровском омуте,[1243] никто не слышал ни единого звука, хотя от других его отделял лишь поросший кустарником островок — величиною с мою ладонь, — и его учительница музыки, пианистка Надежда Голубовская,[1244] говорила мне позже, что Юлиан просто не умел кричать — она хорошо знала мальчика.
Так было бы и со мной, не имей я близких, что делают нас другими (ими!), — потому-то у Р<ильке> и не было никаких «близких».
Очень просто: люди, помогавшие мне все 5 лет моей парижской жизни — подававшие мне, — устали и ничего не дают. — «К сожалению. я больше не в состоянии…» и т. п. Что мне остается? — «Спасибо за то, что было» и — молчанье.
Мои, как говорится, — «проблемы». Ничего не имею, кроме моих рук и моих тетрадей. Вся моя работа последних трех лет («Перекоп» — большая поэма о войне русских с русскими; «Мóлодец» — другое) — лежит. Сейчас не время для больших поэм. Дайте нам лучше что-нибудь «лирическое» в не длиннее, чем шестнадцать строк (то есть — 16 франков). А о французском «Молодце» — лишь одна присказка: «Слишком ново, непривычно, вне всякой традиции, даже и не сюрреализм» (NB! от коего меня — Господи упаси!).
Никто не желает courir le risque,[1245] ибо это большое произведение — 100 страниц и более, с иллюстрациями Гончаровой, и издавать его нужно по большому счету.
Признана и отвергнута.
Будь я одна на свете, я молча пошла бы ко дну — от сознания полной невиновности и исполненного долга. С самого раннего детства я делала больше, чем могла.
_________
Что мне нужно, о чем я прошу Вас, милостивая государыня, пожалуйста: месячное вспомоществование, сколь бы малым оно ни было. То, что приходит, и на что, сколь бы малым ово ни было, можно рассчитывать — сколь бы недолго оно ни длилось.
Это особенно трудный год. Муж занимается кинематографией (кинооператор — как же это по-немецки? prises de vues[1246]) — занимается всерьез и с явным успехом, хорошее место ему обеспечено, правда, не раньше чем через 6–8 месяцев. Моя дочь — вторая в рисовальной школе («Arts et Publicité»), и была бы первой, если бы не «etrangere».[1247] Но — прежде чем она начнет зарабатывать, она должна пройти курс в этой школе, да и слишком обидно было бы бросить. Странное семейство, где все так работают и никто ничего не получает.