– Бэз осядки.
Или:
– С осядки.
Очень беспокоилась насчет осадков.
Дочка звонила редко, писала письма с фотографиями под пальмами. Не жаловалась, про Любку и Давида не упоминала. Я тоже писала, конечно. Про обстановку в доме – ни слова. Про здоровье – обязательно.
Притерпелись. Понемногу Арон отошел, начал заговаривать с Гришей про политику. Стали есть мою еду, не привередничали. И таблетки от меня принимали с доверием.
Особенно нам с Гришей тяжело: скучали по Любочке, не надеялись увидеться.
Тут – перестройка в разгаре и так далее.
Стали ждать погромов. Лия, например, с уверенностью готовилась каждую минуту. На ночь подпирала дверь шваброй, пристраивала табуретку. До тех пор, пока ночью Арон об эту табуретку не расшиб себе лоб, когда упал по дороге в туалет.
Нервы, конечно, переживания. Но ничего.
А в 92-м приехала наша Любочка. И подгадала, чтоб на свой день рождения.
Рассказывала мало, слушала меня, Гришу, бабушку с дедушкой. И ласковая, и тихая.
Спрашиваю:
– Довольна? Не жалеешь, что поехала?
Она отвечает:
– Жалеть не жалею, только надо было внутри себя усвоить, что ехать или не ехать – это не один вопрос, а два. Ты не поймешь, мамочка, но раз ты спросила, я ответила.
Умная девочка.
Я, чтоб тему перевести:
– Ты, наверное, там самая красивая!
Она смеется:
– Ой, мамочка, там все красивые. Ты б в обморок упала. Как картинки. И черные, и белые. Как на подбор. У нас тут обсевки, а там – порода.
– Может, они там все операции себе сделали, как ты? – шучу вроде, чтоб поддержать разговор.
– Нет. Просто там другие евреи. И мы евреи. Но они другие. Не из-за красоты в массе. Они нас не понимают, а мы их. Они непуганые.
– Ой, а арабы? Война идет.
– Это другое дело. Ты не понимаешь.
Свернули на Любку: они с Давидом побыли в Израиле четыре года, Давид занимался общественной работой по своей линии, а Любка при нем. Жили хорошо. Потом Любка встретила человека и влюбилась. С Давидом развелась. Тот на ней женился. Тоже из наших, из советских, только давно эмигрировал. Уехали в Америку.
Я не удержалась:
– Зачем же она тащила тебя с собой? Бросила, как ненужную собачку. Никогда ей не прощу.
– Неправда. Она звала с собой в Америку.
Я почувствовала, что Любочка недоговаривает. И правда. Мялась-мялась, экала-бэкала – и выговорила:
– Давид один. Хочу за него замуж. Собственно, у нас между собой договорено. Я просто чтоб поставить в известность. Он дал денег на поездку, просил у вас личного разрешения узнать. Согласны?
Да что ж за человек.
– Ты его любишь, доченька?
– Нет. Не люблю. Мне так тяжело, с работой не получается, без Любки я совсем одна, поговорить не с кем. А Давид при деле, стабильный доход. Знаешь, я, если вы с папой не согласны, все равно совру. Так что лучше соглашайтесь, чтоб по-честному.
– Он же старый. Неужели не найдешь себе пару во всем Израиле?
Молчит.
Надо тебе согласие – на тебе согласие!
Погостила дочка, называется.
После ее отъезда стала наша жизнь потихоньку трескаться в тонких местах. Арон слег и скоро умер. За ним Лия. Мы с Гришей опять разошлись по комнатам. Купили еще один телевизор, чтоб не спорить друг с другом, кому что смотреть.
Распались, будто Советский Союз.
Я, как медик, понимала, что Чернобыль для Гриши даром не проскочит. У него была бумажка ликвидатора, проходил обследования, показатели не слишком.
И вдруг – ухудшение. Перешел на инвалидность. С диагнозом темное дело. Конечно, настоящий диагноз в карточку не писали, тогда запрещали писать такое по государственным интересам. Какая разница.
И вот Гриша сидит дома и мается дурью. Когда временами не болит. Надумал разбирать в кладовках и в подвале барахло после Арона и Лии.
Тряпки, старые одеяла, подушки остерские. На них еще Арончик спал и Ева. Одежда, обувь за не знаю сколько лет. Банки, бидоны. Относил на помойку. И обнаружил завернутые в мешковину газеты. Стертые, желтые, с каракулями химическим карандашом.
Показывает мне:
– Смотри, за 25-й год. «Остэрська правда». Точно, Соломон писал.
И по краям, на полях, и поверх печатных букв. И в столбик слова и цифры, и просто цифры, и просто слова. Разбирали, разбирали, поняли только, что писал Соломон справа налево ивритскими буквами.
Сидим с Гришей над газетами и гадаем. Может, тут про спрятанные деньги. Хорошо бы теперь Любочке на голову свалились средства. Или еще что финансовое, полезное. Клад. И размечтались, что такой хозяин, как Соломон, что-то спрятал.
Завернули опять, как было, и положили в шкаф.
Деньги на Гришиной книжке на предъявителя – и те, что он заработал, и те, что остались от Аронова дома, – пошли прахом. Осталась только запись. Пересчитали в гривны и обещали когда-нибудь отдать, когда экономика очухается.
Гриша сильно переживал. Надо было машину купить. Или квартиру с доплатой увеличить. Или дачу завести.
А ему хуже и хуже. Ясно, к чему шло.
В 2000-м умер. Как говорится, миллениум.
Люба не приехала из-за недостатка средств.
Я осталась одна. Маме под девяносто. У брата в Киеве жилищные условия со взрослыми внуками. А у меня – пустая квартира. Брат намекнул, а я и сама собиралась.
Привезли маму.
Чтоб мы с ней говорили, я не помню: то она работала, то я замуж вышла и Любочка родилась, то папа болел от последствий войны и она кругом него ходила. Некогда. А тут – говорим и говорим.
Вышли как-то на тему Гриши. Поплакали, конечно. Мама снова начала что-то про Соломона, про Еву, про Арона с Лией. Я ей поставила вопрос про Тыщенко и Евиного сына, без цели, просто чтоб поддержать беседу.
Она:
– Арончик всегда скрывался под маской контузии. Ты ни одному его слову не верь. Не исключено, что он все придумал для красоты.
Я:
– Ничего себе, красота! Еву убили, сынок пропал.
Она:
– Евка никому никогда была не нужна. Про Тыщенко и нее болтали всякое. Но я лично против того, что у них был ребенок. Что Тыщенко ее убил, потом, после войны, ясно намекали. А про Арончика я достоверно скажу, что он, когда в конце 44-го вернулся с фронта по ранению, сразу пришел к маме. Кричал. Глупости, между прочим, кричал. Мол, Айзик твой, Фейга дорогая, сложил голову на войне, конечно, у меня к нему претензий уже нет. А вас успел на последней подводе к поезду пристегнуть, а Евка цеплялась за хвост кобылы, так ты ее била по рукам. Мама протестовала, тоже кричала на Арончика, что он кого попало слушает. Больше про Евку ничего не знаю. Теперь никого не спросишь.
Я для разрядки показала Соломоновы записи. Мама отнеслась совершенно без интереса.
– Выброси, – говорит, – мусор и есть мусор.
Удивительно, что Любочка между нами не фигурировала. И у меня сердце за нее болело, и у мамы, но молчали. Звонила она редко, еще реже писала.
Я хоть и давно на пенсии, а работала. А тут взяла и перешла на частную практику. Меня весь город знает и ценит. К пенсии хорошая добавка, и много свободного времени. Вот это свободное время сыграло со мной злую шутку. Стала думать и думать. Даже размышлять о прошедшей жизни. А поделиться не с кем. С мамой обо всем переговорено, не хотелось загружать лишним сомнительного содержания. К тому же показатели самочувствия у нее неуклонно ухудшались.
Позвонила Любочке. Трубку взял Давид и сообщил, что Люба уехала к Гутничихе в Америку в качестве компаньонки косметического салона, который Гутничиха открыла.
Я, конечно, поинтересовалась с возмущением, как это она мне ничего не сообщила. Давид заверил, что Любочка не хотела волновать, пока окончательно не устроится.
А как раз сегодня она звонила и сказала Давиду, что все отлично. Так что он рад первым сообщить мне радостную весть. И добавил:
– Жди от Любочки звонка и подробного письма.
От растерянности не спросила, как же теперь с семейной жизнью – двинется Давид вслед за Любой или как. Навсегда Люба поехала или только заработать. И вообще, какие планы и насколько они серьезные.