Какие документы сюда нести, чем размахивать? Ну, паспорта, ну, свидетельство о рождении. Так ведь это бумажки.
Бумажки!
А у меня в паспорте развод с Мариком и брак с Бейнфестом. И прописана я в другом месте. Без Эллы. Все на ее мельницу, ну, буквально все.
Попила воды, умылась в учительской уборной.
Сидим с Еленой Владимировной друг напротив друга.
Вот. Два педагога. И одна девчонка. Которой тут к тому же нет в наличии. Наличия нет, а подлость есть. Елена говорит:
– Не знаю, что делать. Как с ней дальше быть.
И я не знаю.
Одно ясно: Эллу трогать нельзя. Ни с моей стороны, ни со школьной.
И в таком состоянии я позвонила Бейнфесту: он умирает; он умный человек; ему свой ум надо кому-то передать, так пусть мне передаст.
Натан Яковлевич встретил мой звонок без энтузиазма, но я сказала:
– Решается вопрос жизни и смерти.
И пошла, не дожидаясь ответа.
Да. Дни Бейнфеста были уже сочтены. Истощенный, бледный до синевы. В доме не пахло лекарствами. Я это отметила специально. Мне даже пришла мысль, что он хочет сам себя заморить.
Натан Яковлевич был одет по всей форме – в костюме, при галстуке. Размера на три больше, чем теперь надо было, но ему не до обновок. Такое положение, что старое донашивай. Себя не обманешь.
– Что случилось, Майя?
– Извините меня, Натан Яковлевич. Сама не знаю, почему я к вам явилась. Хочу поделиться мыслями. Узнать ваше мнение.
Он сел напротив, руки положил на розовую марселевую скатерть, еще довоенную, наверное.
Говорит:
– Слушаю внимательно.
Я рассказала про Эллу. Про ее общее поведение, ее идиотские выдумки. Про свое состояние.
Он выслушал молча, не перебивал.
Потом говорит:
– Майечка, вы ко мне как к адвокату пришли? Ведь нет же. Вы ко мне как к умному старому человеку пришли. Ну да. Я умный и старый. А что вам сказать, не знаю. По какой статье вас ориентировать. Скажу только: Элла и правда вам приемная. Вроде и не чужая, а и не вполне родная. Это такое поколение. Я думал. Она своего еврейства стесняется. Она за него отвечать не желает. Потому что ничего в ней еврейского нет. И у вас уже нет. Но вы с Мариком хоть за своих родителей отвечаете, у которых было. А с Эллы спросят – она ни за что ни про что отвечать должна.
Без вины никто отвечать не хочет.
Я не понимала, куда он клонит.
– Вы, Майечка, вот что сделайте. Отойдите в сторону на время. Пусть Элла что хочет, то и придумывает. Пусть распространяет, так сказать, панические настроения. Она маленькая, она переболеет этой паникой. Детям всегда страшно от всего. Вот и ей страшно. Ей страшно от того, что она оказалась еврейка. Все дети боятся темноты. А еврейство для детей вроде темноты, если не вникать. Объяснять бесполезно. Поверьте. Просто отойдите и ждите молча, когда свет заморгает сам собой. И лучше вы мне мезузу, которую я вам подарил, принесите. Завтра же. Нечего ей у вас в квартире делать. Верните ее мне.
Сказал и замолчал. Дышит трудно, как лошадь.
Я, чтобы разрядить обстановку, говорю с улыбкой:
– А правда, что вы с самим Григорием Ивановичем Котовским были знакомы?
Ничего не ответил, только стал рукой стряхивать пылинки со скатерти. А никаких пылинок не было.
Последние его слова ко мне такие:
– Мне ваш приход – такая ценность, что и сказать невозможно. Мне на вас, Майечка, посмотреть в последний раз и ничего дальше уже ждать не надо. Идите домой и ничего не бойтесь. И Эллу свою не бойтесь. И Мишу. И Марика. И себя в первую очередь не бойтесь. Идите.
Вот так. Напустил темноты. Ему что? Ему ничего.
Дома я долго искала мезузу. Решила в конце концов спросить у Эллы.
Элла сразу призналась с гордостью, что отдала «еврейскую железку», как она выразилась, в металлолом. При первом же мероприятии в новой школе.
А там одного серебра на сотни рублей. По тогдашним ценам. Помимо исторической памяти.
Я ничего не сказала. У меня язык отсох. Как Бейнфест приказал, так и отсох. Я отошла далеко-далеко в сторону.
А в какую – лучше не размышлять.
Но дело не в этом.
Наутро домработница Бейнфеста позвонила с извещением: Натан Яковлевич умер.
На похоронах ни я, ни Марик не были – так распорядился покойный.
Его домработница – обыкновенная, деревенская, зашла к нам, принесла ключи, жировки, свидетельство о смерти. Попрощалась, как будто заходила продать крынку молока, и пошла себе в неизвестном навек направлении.
Но дело не в этом.
Нина Рогулина бывала у нас почти каждый день. Они с Эллой очень сдружились. Элла верховодила, Нина подчинялась.
Марик работал в мастерской на Арбате и дома по вечерам.
Починил наконец-то шахматные часы. Хвастался.
Я стучала на машинке, ничего не слышала вокруг. И молчала.
Как-то рано утром раздался крик Эллы.
– Мамочка! Мамочка! Помоги! Спаси меня, мамочка!
Я умираю!
Я в полусне бросилась к ней.
Элла сидела на кровати. Толстые ноги раздвинула так, что было видно – вся в крови. То есть сначала я подумала, что Элла налила краски. Может, специально, может, случайно.
Она говорила быстро, громко, шепотом:
– Я ничего там не делала. Честное слово. Оно само. Из меня выходит кровь. Я умираю, мамочка. Я умираю. Я хотела в туалет по-маленькому. Только по-маленькому. Оно само. И животик болит, и спинка болит.
Элла говорила, как маленькая девочка. Как в те времена, когда я была с ней счастлива на море и она была худенькая и красивая.
Я крикнула Марику, чтобы вызвал скорую.
– Доченька, успокойся! Ничего страшного. Сейчас врач приедет.
Про гнойный аппендицит подумала, про прободение какое-нибудь подумала, черт знает про что подумала. А про месячные не подумала.
Скорая приехала быстро. Тогда еще пробок не было.
Посмотрели, успокоили.
Врач – старая женщина, отвела меня в сторонку и говорит:
– У девочки рано началось, ничего страшного. Бывает. Раннее созревание. Объясните ей по-матерински, по-женски.
Я извинилась, что, получается, напрасно побеспокоили.
Но врачиха заверила:
– Лучше лишнее побеспокоить. И знаете, ей запомнится такой факт. Это все-таки событие в жизни каждой женщины. Рубеж.
Я прилегла рядом с Эллой на ее кровать. Прямо на испачканную простыню.
Прижала девочку к себе и сказала:
– Доченька, ты теперь будешь совсем другая. Прошлое ушло вместе с кровью. У каждой женщины уходит. И у тебя уйдет.
Элла лежала рядом, вроде просто обнимала меня за шею, а вроде душила.
– Ой, мамочка, я так тебя люблю! Так тебя люблю!
Я девочкам в классе расскажу, они не поверят. Мы обсуждали, но некоторые говорили, что бывает не у всех.
А только кто красивый, и будет выходить замуж, и ложиться с мужем в постель. Чтобы потом делать детей. Я уже все знаю.
Я попыталась отодвинуться, но Элла крепко держала меня всей рукой, согнутой в пухлом локтике.
Вся моя жизнь сосредоточилась на буквах и цифрах. Я не покупала себе обновок, хотя у меня появились приличные деньги, никому не подотчетные. Тратить их не хотелось.
Из Остра вестей не поступало.
От Миши – раз в две недели короткая записка незначащего содержания.
Так прошел год.
Из Остра – ничего.
Я не беспокоилась, так как понимала, если что – сообщат. Всегда каким-то образом если что – сообщают.
В отпуск Миша не приехал.
Написал, что отказался по уважительной причине, которую объяснять по военным соображениям не имеет права.
В семьдесят первом осенью мы ждали его возвращения.
Но он написал, что с товарищем направляется в Мурманск устраиваться на рыболовный сейнер – их там ждут.