Я остановился на секунду, чтобы перевести дух. Нет, не подумайте — тело у меня было молодое, дышалось вольно. Немного кружилась голова. Я прожил долгую жизнь и знал твёрдо: в этом здании, в двадцать втором, у меня не было ни одного знакомого лица, ни одной строки в документах, ни одной причины там находиться. Был только я сам — мой опыт, сложенный в чужие девятнадцать лет, как шуба в детский чемодан.
Милиционер оглядел меня с головы до ног.
— Куда?
— По личному делу. Насчёт службы.
Он даже не шевельнулся.
— Набору нет.
— А кто набор ведёт? — спросил я спокойно, тем самым голосом, каким тридцать лет спрашивал у подчинённых, почему дело не раскрыто.
Милиционер моргнул. Что-то в интонации его сбило.
— Пиши заявление в канцелярию. Второй этаж, — наконец буркнул он и посторонился.
В коридоре пахло табаком, керосином, мокрой шерстью и бумажной пылью. Пол был крашеный, с вытертой до досок дорожкой. Мимо прошёл человек в кожанке, на ходу листая папку; другой, в пенсне и нарукавниках, тащил связку дел, перевязанных суровой ниткой. Никто на меня не оглянулся — и это было хорошо. В моё время в коридоре управления постороннего замечали за десять шагов.
За столом сидел заведующий канцелярией — сухонький, лет пятидесяти, в жилете поверх косоворотки, с чернильницей-непроливашкой и стопкой бланков.
— Слушаю.
— Насчёт службы в уголовном розыске.
Он поднял на меня глаза и смерил взглядом, который я слишком хорошо знал.
— Сколько вам лет?
— Девятнадцать.
— Девятнадцать, — повторил он с удовольствием человека, которому не впервой объяснять очевидное. — Образование?
Я замялся на секунду. Вот тут и начиналось.
— Среднее. В данное время учусь на втором курсе МГУ.
— Документы?
— С собой нет.
Он аккуратно положил ручку и откинулся в кресле.
— Молодой человек. Здесь вам не биржа труда. Заявление я приму — это мой долг. Но чтобы взять вас на службу, мне надобно: метрику, сведения об образовании или службе в Красной армии, справку о том, из каких вы, и характеристику от организации. А без этого всё, что вы напишете, — бумага. — Он помолчал. — И ещё. С нынешнего года принимают с испытанием, а срок его определяет начальник, каждому в свой черёд. То есть и начальник должен знать, зачем ему с вами возиться.
Я слушал, а про себя считал. Всё верно. Я знал эти правила лучше него — только в моём варианте они были не в силе, а в архиве.
— Позвольте мне один способ, — сказал я. — Не по бумагам. По работе.
— Как это?
— Дайте дело. Любое нераскрытое. Я посмотрю и скажу вам, что в нём не так. А документы я принесу завтра.
Заведующий усмехнулся — не зло, скорее устало.
— Все так говорят.
— Тогда отчего вы не дали ни одному?
Он долго смотрел на меня, потом встал.
— Сидите. — И вышел.
Его не было минут двадцать. Я сидел на скрипучем стуле и старался не смотреть на стопку дел под стеклом у стены, но смотрел — как голодный на хлеб. Знакомые обложки. Известные формуляры. Целая пачка «висяков», которые в моей памяти давно закрыты — только не мной и не в этих стенах.
Наконец дверь открылась, и он вернулся не один.
Вошёл мужчина лет тридцати пяти, крепкий, широкий в плечах, с квадратной челюстью и внимательными глазами навыкате. Шинель с отложным воротом, ремень с наганом, за поясом — портфель. Он поставил его на стол и, не сев, спросил:
— Кто таков?
— Говорю сразу: бумаг у меня с собой нет, — ответил я. — Но они есть, завтра предоставлю. Мне нужна работа.
— Работу вам не дам, — сказал он ровно. — Могу дать это. — Он раскрыл портфель и выложил на стол тонкую папку. — Это не экзамен. Мне интересно, что вы из этого увидите.
Я открыл. Дело о краже из магазина московской чаеторговой конторы. Ночь, взломан замок на задней двери, вскрыта конторка, вынесены деньги — восемьдесят червонных рублей и тридцать один серебром. Все свидетели — дворник, лавочник с другого угла, сторож. Протокол осмотра на трёх листах. Фото с места нет. Отпечатки — не брали. И, что было важнее всего, — на уголке внутреннего конверта, куда ссыпали «вещественное», мелом чья-то рука вывела: «след оставлен, дактилоскопия не произведена за неимением пластинок».
Я перечитал опись трижды, и во мне что-то щёлкнуло.
— Замок, — сказал я.
— Замок.
— Английский, накладной, двойной. Судя по описанию — тот самый, с сувальдными рычажками. — Я поднял глаза. — Вы его как вскрывали?
Он не ответил.
— В протоколе написано: «замок найден отпертым, повреждений не имеет». Этого не бывает. Такой замок не открывают подбором, если нет навыка. А если вскрывают — след остаётся либо на личине, либо на рычагах. И тогда его не надо ломать, его надо описать. — Я ткнул пальцем в лист. — У вас в описи замок идёт одной строкой: «замок дверной — 1». А там, скорее всего, на внутренней стороне личины надпилены следы, и по ним видно, в какую сторону ходили. Такие замки в Москве открывает не всяк.
Мужчина медленно опустился на стул и впервые посмотрел на меня иначе.
— Продолжай.
— Восемьдесят червонных рублей, — продолжил я, не давая себе разогнаться. — Это очень много для одного вечера. Их надо было куда-то деть быстро. В этом же протоколе: «след на подоконнике, грязь, сажа». Сажа. Из чайной лавки через двор труба. — Я закрыл папку. — Ваш вор не уходил через дверь. Он уходил через двор и вдоль стены, где кто-то ставил трубу. И если вы найдёте этого трубочиста — не его, а того, кто у него жил в подвале, — вы будете себе смеяться, как всё просто.
Он долго молчал.
— А если он не там.
— Тогда он в ломбарде на Никитской.
Сказал — и в ту же секунду понял, что сказал.
Про Никитскую я знал твёрдо. Это место я помнил так, будто там был вчера. Только вот «вчера» было для меня не в двадцать втором году. А объяснить, откуда я это знаю, я не мог бы ни ему, ни себе.
Мужчина встал, подошёл к окну, потом обернулся.
— Знаете, что я думаю?
— Догадываюсь.
— Что вы имели опыт работы. Или что вам всё это рассказали. Кто-то из наших.
— Нет, — сказал я честно. — Я здесь впервые.
Он постучал пальцем по папке.
— Тогда объясните про Никитскую. Не «я так думаю». Объясните.
Я объяснил — но не тем, что знал, а тем, что мог вывести. Что брать такие суммы и тащить их за пределы города бессмысленно: в Москве ломбарды и скупки — единственный рынок, где деньги или вещи можно обернуть в ту же ночь. Что закладчик придёт не туда, куда его ждут. Что он придёт туда, где меньше удивляются. Всё это было правдой. И всё это было неправдой: я не выводил — я помнил. Я увлекался историей МУРа и изучал все дела, которые были расследованы в нем с самой революции, когда МУРом руководил Трепалов.
Он слушал и кивал, и на каком-то слове я вдруг ощутил, как холодно стало под ложечкой.
Вот оно. В руках у меня — весь двадцать первый век. Я могу назвать фамилию преступника, который ещё не совершил преступления, могу предупредить то, что случится через год, могу спасти человека, который пока жив и здоров и потому мне ни за что не поверит. И всё это будет выглядеть либо как чудо, либо как безумие, либо — что хуже всего — как чужая осведомлённость. А в двадцать втором году за третье не спрашивали, откуда знаешь. Спрашивали, от кого.
Я знал, как это делается. Я сам так делал. Двадцать лет в МУРе я учил людей: если сотрудник знает больше, чем может объяснить, — копай под него, а не под преступника.
Мужчина закрыл папку и протянул её мне.
— Возьмите. Сутки вам. Проверьте. — Он помолчал. — И заодно подумайте, что скажете завтра, принеся свои документы, когда я спрошу, откуда вам пришло на ум про Никитскую.
— А если я не скажу?
— Тогда скажу я, — ответил он спокойно. — И это вам не понравится.
Он вышел. Заведующий канцелярией посмотрел на меня, на папку в моих руках и вздохнул:
— И зачем я вас только слушал.
Папка у меня. Сутки. И в ней — то, чего я не могу объяснить, не соврав, и не могу не объяснять.