Полоцкий, пожалуй, мог и вспомнить, от чего примадонна императорского театра решила свести счеты с жизнью. Но и он говорить, ясное дело, не стал бы. На берегу своя жизнь, а в реке… в реке все иначе, без имен и без памяти.
— Принял я Ладушку. — Водяной улыбнулся. — Обогрел, как умел, хоть в реке, сам понимаешь, особо не отогреешься. Не обижал. Жемчуг ей со дна носил, янтарь. А она все одно грустная. Год, другой, десятый… Остальные смеются, плещутся, а она сядет на камень и поет. И хоть что ты тут делай.
Где-то за спиной, у деревьев, Тойво шмыгнул носом. Услышал, видимо, хоть старик говорил негромко, от силы вполголоса.
— Может, оттого и сбежала, что совсем ей невмоготу со мной стало. — Водяной вздохнул и запустил мокрые пальцы в бороду. — Только на суше-то разве лучше?..
— Не лучше. — Я обернулся и взглянул туда, где в четверти версты за соснами пряталась рагозинская усадьба. — Вижу, дорога она тебе, батюшка. Значит, найдем. Только вместе надо: одна голова хорошо, а две лучше. А не успеем — так ее другой отыщет.
— Упырь этот немецкий. — Глаза водяного потемнели. — Знаю — сам времени не терял. У меня на берегу власти нету, зато глаза да уши имеются. Доложили уже — второй день по всему Петербургу Ладушку ищут.
— Кто ищет? — удивился я. — Полиция, или?..
— Да все, кому не лень. Упыри вчера за нее награду объявили. Целых пять тысяч рублей.
Я только присвистнул. Мне его превосходительство барон за ту же работу посулил кое-что совсем другое. Тоже, пожалуй, ценное, но такое, что в карман не положишь, и у Михаила Иваныча в трактире не расплатишься… Видать, совсем крепко кровососов прижало, раз на всю столицу раструбили.
Да оно и понятно — до Купалы осталось-то всего ничего.
— Откуда знаешь-то, батюшка? — спросил я.
— Мне перевозчик с Охты сказывал. — Водяной пожал плечами. — А ему, небось, на базаре или в кабаке. Весь город болтает.
Пять тысяч. Для барона, у которого одних доходных домов в городе, поди, не меньше полудюжины, это и не деньги вовсе. А для кучера или дворника — считай, целый капитал, они такого в жизни и не видели даже. Так что теперь по подворотням бродят не только сыщики с городовыми, а и газетчики, и артельщики, и торгаши с Апрашки. И люди, и те, что под картузами рога прячут. Да и генерал какой-нибудь, глядишь, не побрезгует, ежели без огласки и тайно.
За сутки весь город перерыли, если не раньше, от подвалов до чердаков. Разве что под доски на тротуарах не заглянули, и то — как знать.
— Непременно отыскали бы. — Водяной будто прочитал мои мысли. — Не ты, так другие. Выходит, нету Ладушки в городе.
Я хотел было возразить, но было нечем. Пальцы сами собой принялись загибаться. Барон со всем своим домом — это раз. Контора с шишами и городовыми — два. У водяного, надо думать, тоже свои должники на берегу имеются — три. А вчера еще и пять тысяч пообещали. Немую девицу с такими глазищами враз бы поймали.
Значит, и правда — нету ее в городе.
А где тогда?..
Додумать я не успел. Рябь у ног водяного вдруг пропала. Залив затих весь разом, до самого горизонта, и сделался гладким, как зеркало. А холод, которым тянуло от хозяина Невы, куда-то делся, и в лицо мне пахнуло теплом и солью.
Водяной нахмурился, повернувшись к заливу, и я заметил, как его рука снова двинулась к топору на поясе — да там и осталась.
— Почуял все-таки, — вздохнул он. — Говорил я тебе — нашел, куда золото мое кидать…
Я даже спросить ничего не успел. В четверти версты от берега поднялся вал — и покатился в нашу сторону. Шел ровно, будто по линейке, и чем ближе подходил, тем выше он становился. Я уже прикидывал, успею ли добежать до сосен, но саженях в десяти от берега огромная волна вдруг замерла и встала стеклянной стеной, сквозь которую просвечивало солнце.
И прямо из нее навстречу водяному шагнул человек… ну, то есть — особый гражданин, ясное дело.
Был он молод, на вид как бы не помладше меня, зато выше на целую голову и в плечах изрядно пошире. Еще и смазливый до невозможности: нос прямой, глаза голубые, а лицо такое гладкое, будто щетина отродясь на щеках не росла. Видать, все в гриву ушло: светлые волосы спускались чуть ли не до локтя. И блестели на солнце, словно их только-только вымыли и расчесали.
Так оно, похоже, и было: на поясе у парня висел костяной гребень. А больше на нем ничего и не имелось, кроме широких штанов, перехваченных кожаным ремнем с золотыми бляхами. Ни рубахи, ни сапог — полуголый, белый и гладкий. Даже стоя в воде по колено, он будто позировал, и капли на нем не держались — сразу скатывались вниз, оставляя на коже блестящие следы.
Атлет, самый натуральный — хоть картины с него пиши. Такого поставишь рядом со статуей из Летнего сада, и попробуй отличи, который живой, а который — мраморный.
А за его спиной, там, где опала волна, из воды поднимались еще… гости.
Сперва показались головы, потом плечи. Я начал было считать, дошел до третьего десятка и бросил. Эти смазливостью не отличались — сплошь бородатые и здоровенные. В руках у них были копья с костяными наконечниками, палицы и прочее оружие, которому самое место было в Кунсткамере. У некоторых я разглядел круглые щиты из потемневшего от воды дерева, а с полдюжины стояли в броне из крупной чешуи — то ли рыбьей, то ли какой-нибудь неведомой морской твари. А ближний ко мне и вовсе зачем-то напялил шлем с рогами и выглядел точь-в-точь как немецкие певцы в Мариинском, когда давали Вагнера.
В общем, смотрелась подводная дружина скорее нелепо, чем угрожающе, вот только стояли они в воде по пояс ровно, не переминаясь, и взгляды у них были, прямо скажем, недобрые. Пусть хоть с рогами, хоть с бубенцами, а господа серьезные.
Захотят подраться — тут и Тойво, пожалуй, не выручит.
— Прошлым летом старик мутил мою воду до самого острова, — произнес их предводитель — тот самый, с гребнем на поясе. — Нынче пожаловал опять. Так не ходят к соседу. Так ходят на соседа.
Говорил он по-русски чисто, только престранно, будто с чего-то возомнил себя героем древней саги. Или актером на театральных подмостках — того и гляди начнет кланяться под аплодисменты. Да и в ладоши хлопать есть кому — публику-то с собой притащил.
— Не шуми, — буркнул водяной. — Позвали меня. Я пришел, я и уйду.
Он отступил на полшага, однако руку с топора не убрал. Я на всякий случай тоже проверил «кольт» под сюртуком — на месте. Тойво за спиной захрустел камешками под сапогами, однако подходить не спешил. И правильно, пожалуй — незачем земляков сердить.
Земляков ведь? Эти, из воды, были все как на подбор рослые, плечистые и светлоглазые. То ли чухонцы, то ли варяжских кровей — поди разбери, кто из них когда утоп. Залив со времен князя Рюрика кого только не проглотил: и рыбаков, и купцов, а при Петре Великом целые шведские корабли тут на дно шли вместе с командой.
— Лучше не серди меня, старик. — Главарь сложил руки на груди, будто нарочно выпячивая мышцы. — Помнишь, чем кончилось? Многие тогда легли на дно — и больше уже не поднялись.
— Помню, — тихо ответил водяной. — Твоих там осталось не меньше.
О чем они, я не знал, только показалось вдруг, что солнце светит как-то тускло, а вода у берега слишком уж темная.
— Кто явится в чужой дом без зова, тот уйдет без головы. Так говорил отец. — Главарь развернулся на месте, тряхнув белобрысой гривой, и закончил уже через плечо: — Убирайся, старик. И в третий раз приходи с хирдом — или не приходи вовсе.
Беседа получилась, прямо скажем, недолгой. Вода снова поднялась, слизав дружину, как корова языком. Фигуры со щитами и копьями исчезли одна за другой, вал качнулся и упал волной, которая докатилась до берега и плеснула мне на ноги.
Зря Михаил Иваныч ботинки сушил.
— Это кто ж такой был, батюшка? — спросил я, когда по заливу снова побежала привычная рябь.
— Сосед. — Водяной выдохнул и убрал ладонь с топора. — Вроде меня, только не реки, а морской хозяин. Тут уже его вотчина.