Около четырёх утра я встал сам. Фёдор Тихонович задремал, чётки спокойно лежали у него в руке. Я надел сапоги, вышел на воздух.
Дождя не было. Воздух холодный, сырой, чистый. Небо над позицией чёрное, с редкими жёсткими звёздами. В ходу сообщения тихо. У блиндажа неподвижно стоял часовой, не из нашего взвода. Меня он пропустил.
Я дошёл до края «уса», до того самого колена, где лежал молодой австриец. Его уже унесли. Я постоял у стенки.
На настиле осталось тёмное пятно. Его ещё не отмыли. Я знал, где оно, даже когда отводил глаза.
Я пытался понять, что сделал в ту секунду.
Когда-то на тренировке хороший удар означал, что всё сошлось: расстояние, шаг, движение рук. Потом можно было остановиться, снять шлем, обсудить ошибку. Здесь остановился только я.
Подвига тут не было. Я четыре года тренировался в «Орденсбурге», ездил на турниры в Чехию и Польшу. Движение было знакомое. Винтовку не успевал перезарядить; лопатка оказалась под рукой. Шаг и короткий поворот я сделал раньше, чем подумал.
Тело было Мезенцева. А движение принёс сюда я.
Навык спас мне жизнь. И тем же движением я убил человека, чьего имени даже не знал. В своей прежней работе такие смерти я встречал на каждой странице.
«Поразил в шею». За этими словами теперь было лицо. Круглое, молодое, с открытым от удивления ртом.
Я и прежде знал, как мало хроника говорит об отдельном человеке, но знал это совсем иначе.
Для хрониста это одна строка среди других строк о бое. Для меня эта строка никак не кончалась. Я помнил зубы, пот на лбу, движение руки, которой он ещё держал винтовку.
Я вернулся в землянку к пяти.
Фёдор Тихонович уже не спал. Он варил утренний чай. Буржуйка дышала ровно. Ковальчук за перегородкой похрапывал.
— Сергей Николаич. Походили?
— Походил.
— Лучше?
— Не знаю. Но тише.
— Тише — это хорошо, барин. Мне тоже к утру полегчало. В японскую, после первого моего. Я тогда тоже среди ночи встал, вышел из землянки.
Я посмотрел на него. О японской он рассказывал понемногу, про обоз и дороги. О таком — никогда.
— Фёдор Тихонович. Ты мне не говорил, что в японскую ты…
— Нет, барин. Я не говорил. Я вам, когда надо будет, расскажу. Сейчас не надо.
Я пил чай. Он не мешал мне.
Через полчаса по позиции пошли первые голоса. Я надел свежий воротничок, застегнул шинель, взял планшет. Двадцать четвёртое октября. Надо было идти смотреть, что осталось от вчерашней работы.
К шести утра я был в ячейке с Бугровым. Мы с ним обходили весь «ус» и прикидывали, что из сделанного за прошлые сутки теперь надо подправить: стенки, осыпавшиеся после вчерашнего артналёта; колена, где взрывной волной выбило мешки; первое колено, у которого на настиле было то самое пятно.
У пятна я задержался на миг.
Бугров, не поднимая головы, сказал:
— Ваше благородие. Наши ребята его к вечеру засыплют. Не надо.
— Хорошо.
Я кивнул и пошёл дальше.
Лавриненко уже не вернёшь.
Остальные тридцать семь пока живы, кто в строю, кто в лазарете. Ради них и следовало проверять стенки, отмечать повреждения, вытаскивать себя из вчерашнего боя. Следующего ещё никто не отменял.
В одиннадцать я дошёл до ротной землянки. Ржевский вызвал меня сам, через Фёдора Тихоновича. Фишка, как всегда, лежала у его ног. На столе — свежий лист: новая схема позиции роты с поправками после вчерашнего, размеченная красным карандашом.
— Мезенцев.
— Слушаю, ваше благородие.
— Сегодня ночью вы, Ковальчук и Дорохов пойдёте с охотниками в поиск. Нужен один живой австриец. У нас после вчерашнего есть семь пленных, но они все рядовые. Нам нужен унтер или офицер. Из их ближнего охранения.
Я посмотрел на него. Внутри у меня качнулось, и я сам не понял куда: в страх, в согласие или в недоумение.
— Когда, ваше благородие?
— Дорохов поведёт. Ковальчук вас прикроет. Впереди пойдёте втроём.
— Почему я, ваше благородие?
Он смотрел мне в лицо долго. Без выражения.
— Вы замечаете, что у других мимо глаз проходит. Вплотную не растерялись. Дорохов говорит, ночью идёте тихо, команды слушаете. Он будет рядом. Потому и вы.
— Понял.
— Вопросов?
— Когда выходить?
— Возвращайтесь в землянку, спите. В десять вечера — инструктаж у меня. Без четверти двенадцать — выход. Вернуться до шести утра.
— Слушаюсь.
— Мезенцев.
— Да, ваше благородие.
— Это не наказание. Я вас не отправляю за вашу лопатку.
Я выдержал его взгляд.
— Я это понял, ваше благородие.
— Хорошо. Идите.
Я вышел. Фёдор Тихонович стоял шагах в трёх, дожидаясь.
— Фёдор Тихонович.
— Да, барин.
— Мы ночью уходим за проволоку.
Он постоял, перекрестился и проговорил так же просто, как молился:
— Я вам ножик, Сергей Николаич, наточу к вечеру. На правом голенище будете носить. Не тот, что в сумке. Тот большой, мой. Он острее.
И мы пошли в землянку под серое, рабочее октябрьское небо. Где-то на дороге в тылу глухо загремели колёса: подвозили новый боеприпас. Где-то у полевой кухни тянулась очередь за обедом. Где-то в небе, далеко в стороне австрийских позиций, тонко, с посвистом, уходил к фронту аэроплан — первый, увиденный мной в чужой эпохе, по которому я сначала только скользнул взглядом, не успев удивиться.
Я шёл и думал то о Кротове в лазарете, то о Лавриненко, то об австрийце. Лавриненко и австриец ещё вчера были живы. А мне надо было успеть поспать до ночи.
До выхода оставалось чуть больше полусуток.
Глава 11
Позиция 4-й роты. Ночь с 24 на 25 октября 1914 года.
В десять вечера Ржевский собрал нас с Ковальчуком и Дороховым. В землянке ждал ещё поручик Вяземский из штаба полка; прежде я его не видел.
Вяземский был высоким худым офицером лет двадцати семи, с аккуратной светлой бородкой. Шинель новая, погоны золотые. Белые замшевые перчатки он снял у входа и положил на ящик. Едва пахло одеколоном. Он молча разглядывал собравшихся, не торопясь вступать в разговор.
Взгляд его задержался на моих сапогах, щетине, пятне йода на щеке. Я почувствовал себя бедным родственником, которого рассматривают из вежливости. Может, зря: пока поручик не сказал ни слова.
— Господа, — начал Ржевский без предисловий. — Поручик Вяземский, штаб полка. Прибыл от полковника Добрынина сегодня днём с конкретной просьбой: к утру двадцать пятого взять языка в офицерском или унтер-офицерском чине с австрийской стороны. На позицию по нашему участку подходит седьмой австро-венгерский ландверный полк, штаб дивизии хочет знать точно: ротный состав, офицерские фамилии, откуда перебросили. Без языка — не узнаем. Из семи взятых вчера — ни одного унтер-офицера. Только рядовые. С них взято показаний на страницу, не больше.
— Добрынин велел — лично, — добавил Вяземский чуть громче, чем обыкновенно говорят в землянках. — Я здесь не распоряжаться, господа. Я здесь в качестве офицера связи, которому поручено сопроводить вас до выхода и принять языка на обратной дороге.
— Спасибо, поручик. — Ржевский сухо склонил голову. — Дорохов поведёт группу. Ковальчук и Мезенцев с ним, первой тройкой. Следом ещё трое охотников из первого взвода. Имена у Дорохова в списке.
Дорохов положил список на стол: шесть фамилий, кто где идёт. Во второй тройке — Семёнов, Петраков, Бугров. Последний был однофамильцем нашего младшего унтера, солдатом третьего отделения. Тот Бугров, с которым мы копали, оставался за старшего на позиции.
— Выход без четверти двенадцать, через овраг на левом фланге. Плетень там ещё не закончен, будете идти открытым местом. Дальше Дорохов покажет. Секрет противника, по наблюдениям, меняется в два. Нужно пройти, пока у них не началось движение.
— Маршрут проверен, — сказал Дорохов. — Две недели наблюдал. Низинкой под кустами к старой траншее, они её оставили на прошлой неделе. Дальше вправо, к роще. Там часовой у блиндажа. Смотрим по месту: либо его берём, если годится, либо идём дальше.