— Это так.
— Будут тебя к нему водить дальше — ты помни, Серёга. Он, когда вы закончите, поедет в Саратов в лагерь. Ты его потом никогда больше не увидишь. Не привязывайся.
— Я знаю, Кирюха.
— «Знаю» — мало. Работай с ним ровно. Не ломай ни его, ни себя.
Он не стал продолжать и вернулся к письму в Полтаву.
Поздно вечером я лежал на нарах, глядя в тёмный бревенчатый потолок, и перебирал в памяти сегодняшний день.
Карл Майер выдал нам сегодня фамилию: полковник Вальтер фон Хётценер, корпусной штаб, второй отдел. Этой фамилии Майер, по честному счёту, выдавать не был обязан. Он её назвал потому, что Вяземский его за две недели привёл в состояние, когда называть становится легче, чем молчать. Я этому тоже помог. Имя, которое Майер назвал прямо на моих глазах, в дивизии начнут искать сегодня же к ночи.
Фамилия редкая. Разведотдел, возможно, установит, где служил Хётценер и что он мог знать о зимней операции. Тогда и наши планы на декабрь-январь удастся уточнить. А значит, чьи-то жизни сохранить.
Хорошо, я это понимал. Но понимал и другое.
Я вспомнил орденские посольства к польскому и литовскому дворам. В дипломатических бумагах меня обычно занимали условия мира, выкупа, передачи земель. Разговоры за пределами официального приёма казались приложением к делу.
Но ведь посланники неделями жили среди людей, с которыми торговались. Говорили не только о границах, но и о семье, книгах, лошадях. Я легко представлял себе, сколько можно было узнать за таким разговором.
Теперь мне было труднее отделить это от официальной работы. Человек, которому приятно с тобой разговаривать, может сказать лишнее, даже если ты не задал ни одного прямого вопроса.
Сегодня я помог разговорить Карла Майера. Через Мейна, через переход от status к contract. Он рассказывал о невесте, о матери, о священнике с мягким баритоном, а Вяземский ждал фамилии. И получил её.
И от этого, лёжа в темноте, я чувствовал себя скверно.
Я делал свою работу. Хётценер, середина декабря, Карпаты — эти сведения могли спасти чьи-то жизни. Русских солдат, пусть даже не из моей роты.
Но к Майеру мне ещё предстояло вернуться. Сесть за тот же стол, спросить о книгах. И снова помочь Вяземскому получить то, чего сам Майер выдавать не хотел.
У меня завтра в полку будет обычная рутина. Утренний наряд. Обход позиции. Записка Ржевскому по докладу Вяземского. Возможно — чай у Ковальчука. Через две недели — третья поездка в Рогозно. Через неё — возможно, ещё одна фамилия, ещё одно имя, ещё один штабной полковник из Вены, о котором я прежде ничего не знал.
Я лежал и ждал, когда отпустит в груди, под рёбрами.
Отпустило не сразу. Фёдор Тихонович в углу тихо сидел со своими чётками. Ковальчук во сне повернулся, что-то проговорил на украинском, успокоился. Буржуйка дышала ровно.
Снег за брезентовым пологом землянки мелко, по-зимнему шелестел.
В темноте мерещилось лицо молодого человека в серой шинели без знаков различия. Полутёмная комната, лампа, три распечатанных письма веером на столе.
Я не отгонял это воспоминание. Лежал и ждал утра.
Утро пришло пятнадцатого числа, в обычный свой срок. Фёдор Тихонович уже растопил буржуйку; я встал, умылся, надел шинель. В половине седьмого Бугров доложил: за ночь потерь нет, расхода боеприпасов нет, личный состав в порядке. В девять я сел за чертёж для второго взвода, который Ковальчук уже не раз просил меня закончить.
Работал я спокойно, не торопясь. Карандаш держал так, как держал его когда-то Сергей Николаевич Мезенцев, выводя линии под надзором гимназического учителя черчения. Рука шла ровно.
Я помнил вчерашний разговор, но он больше не мешал работе. Почему-то чертёж даже шёл легче. Объяснять себе это я не стал.
Глава 16
Позиция 4-й роты, затем штаб полка. 19–24 ноября 1914 года.
Ответ Добрынина на мой доклад о поездке в Рогозно пришёл через несколько дней, с посыльным от Ржевского.
Я сидел у буржуйки, доправлял чертёж для третьего отделения первого взвода, — последняя переделка, которую Бугров вчера у меня попросил, — когда Фёдор Тихонович положил мне на край стола свёрнутую вчетверо записку.
— От его благородия, барин.
Я развернул.
«Мезенцев, полковник Добрынин просит Вас в четверг в десять утра быть в Ведринах. Разговор короткий, по существу. С Вами Фёдор. Вяземский не приглашён. Н. Ржевский».
Я перечитал дважды. «Вяземский не приглашён» — значит, Добрынин хочет поговорить без него. Скорее всего, о письме дяде и о моём недавнем отказе.
— Спасибо, Фёдор Тихонович. В четверг с утра, повозка как обычно.
— Значит, в четверг. Я ваш чистый воротник к утру подготовлю.
Он ушёл. Я посидел ещё минуту над чертежом, потом убрал его в планшет: подождёт.
Вечером того же дня в землянку ко мне пришёл Ковальчук. Принёс с собой небольшую жестяную банку с чем-то в масле.
— Серёга. Грибы. Из Полтавы. Мне маманя прислала, я их нам на ужин. Фёдор, разогрей на сковороде.
Он сел на нары. Пока Фёдор Тихонович возился с жестянкой, Ковальчук поглядел на меня сбоку.
— Серёга, ты в четверг к полковнику. Я знаю.
— Откуда?
— От Ржевского. Он мне намекнул. Не по делу, а так, мимоходом, когда я к нему заходил днём за разрешением отлучиться в обоз за сапогами. Он сказал: «В четверг, Ковальчук, не берите у Мезенцева время, он в Ведринах». Я ему: «А если надо?» Он мне: «Берите после полудня, он с утра». Из чего я сделал вывод, что тебя до полудня у меня не будет, а после — можно. Я рассказываю к тому, что Ржевский о твоём визите знает, и не препятствует, и даже мне это со своей особой деликатностью дал понять, а это значит, Серёга, что у тебя с Добрыниным разговор будет не казённый.
Я подумал. Ковальчук был точнее в наблюдениях, чем я иногда позволял себе заметить.
— Возможно, — ответил я. — Мне Ржевский только записку прислал, без пояснений. У меня свои предположения.
— И не делись, — Ковальчук махнул рукой. — Я не из тех, кто в разговор офицерского круга без приглашения лезет. Я просто говорю: ты сходи, выслушай, и возвращайся. Если будет надо — расскажешь. Если нет — не расскажешь. Я пойму в обоих случаях.
Он почесал нос и продолжил:
— И одну штуку, Серёга. Это я тебе говорю не от штаба и не от Ржевского, а от себя. Ты на полковника нашего настолько опирайся, насколько он сам тебе позволяет. Но ни на волос больше. Опираться сверх того вредно и для тебя, и для него.
— Это Вяземский мне примерно то же самое по дороге из Рогозна сказал.
— Вяземский не дурак, — хмыкнул Ковальчук. — Хоть человек и прохладный. Он это тебе сказал от себя или от кого-то из своих?
— От себя. Но и его сторона, я чувствую, за этим стоит.
— Вот в этом и загвоздка. — Ковальчук пожевал губу. — У Вяземского свой круг. У Добрынина свой. Ты между ними сейчас сидишь, как чижик между двумя кошками. В одну сторону прыгнешь — одна съест. В другую — вторая. Лучше всего сиди, не прыгая, пока хоть одна из них не отвернётся. А они рано или поздно отвернутся: у них найдутся дела поважнее чижика.
Фёдор Тихонович подал сковороду с грибами. Пахло так, что у меня свело желудок. Грибы белые, крепкие, в топлёном сале с луком, с чёрным перцем.
— Ешь, Серёга. Думать будешь завтра. А сейчас ешь.
Мы ели молча. Грибы были великолепны.
В четверг утром в Ведринах полковник Добрынин встретил меня у себя в кабинете, как обычно, один. Ржевский, по его предложению, остался внизу, у вольноопределяющегося. Дверь Добрынин прикрыл сам.
— Садись, Мезенцев.
Я сел напротив. Он взял со стола лист — видимо, копию моего доклада Ржевскому о поездке к Майеру, — положил перед собой. Долго на меня смотрел. Потом заговорил, как всегда степенно, с казанским выговором:
— Мезенцев. Вяземский ко мне позавчера вечером с двумя просьбами. Первая: получить выдержку из твоей записки для передачи в Петроград дяде, графу Воронцову-Дашкову, как интеллектуальный курьёз. Вторая: пригласить тебя на ужин в штабе полка на следующей неделе, в присутствии офицера дивизионной разведки, по фамилии Крылов, которого Вяземский упоминал как «полезного знакомого». Я тебе эти просьбы излагаю, как они были изложены мне.