Я отпил из жестяной чашечки, которую мне заранее поставил на стол комендант.
— Herr Майер, — я перевёл разговор, — позвольте вернуться к одному вопросу из нашей прошлой беседы. Если не хотите — не отвечайте.
— Спрашивайте.
— В прошлый раз я упомянул своего преподавателя, герра Гёрца, а вы сказали, что у вас в Граце есть родственник с этой фамилией.
— Сказал.
— Сколько лет вашему родственнику?
Майер подумал.
— Ему около пятидесяти, может, сорок пять. Он мой дядя, по матери. Ойген Гёрц. Он архитектор, работает в городском магистрате Граца. У него жена и двое детей, один из них моего возраста, мой кузен Густав. Я их редко вижу в последние годы, до войны я был у них один раз, летом девятьсот одиннадцатого. Тогда дядя пил в саду пиво и говорил со мной о черепице. Это — всё, что у меня о нём есть.
Я снова отпил из чашечки. Ойген Гёрц, архитектор, Грац, дядя по матери. Сам я сейчас вернул в разговор опасную фамилию. Вяземскому после первой встречи я назвал Магнуса Шульце; Майеру запомнился Гёрц. Нужно было хотя бы отделить моего берлинского преподавателя от его грацского дяди.
— Я вам скажу, — я решился, — что мой московский преподаватель, герр Гёрц, о котором я в прошлый раз упомянул, скорее всего, с вашим дядей не связан. Фамилия эта действительно редкая, но бывает в разных вариантах. Мой был Карл-Вильгельм Гёрц, из Берлина. Ваш — Ойген Гёрц, из Граца. Скорее однофамильцы, чем родня.
— Вероятно, — просто согласился Майер. — Я о своём дяде мало знаю, но мне кажется, у нас в роду все по мужской линии — Грац и Штирия. Берлина у нас не было. Ваш Гёрц, по-видимому, из другого рода.
Он произнёс это без тени подозрения. Я видел: он не придавал этому значения. Для него это была болтовня двух людей, которых занимают одни и те же мелкие курьёзы.
За моим правым плечом зашуршал карандаш Вяземского. «Проверить» — вот что я написал бы на его месте.
— Herr Майер, — вдруг заговорил по-немецки со своего дальнего стула Вяземский, молчавший до этого почти час. — Один вопрос, не по юриспруденции.
— Слушаю, господин поручик.
— Вы в прошлый раз сказали, что в сентябре у вас в офицерском собрании дивизии выступал штабной полковник из Вены, который говорил о переброске в Карпаты к середине декабря.
— Сказал.
— Не вспомните ли вы его фамилию?
Майер замер.
Я это заметил. Теперь ему предстояло решить, выдавать ли имя штабного полковника. Вяземский ждал.
Я сидел и смотрел в сторону, на «Капитанскую дочку», чтобы не мешать ему решать.
Майер посмотрел на меня, потом на Вяземского, потом в окно, где за стеклом падал редкий снег.
— Его фамилия — Хётценер, — произнёс он. — Полковник Вальтер фон Хётценер. Корпусной штаб, второй отдел. У нас в августе-сентябре он был в дивизии с инспекцией и выступал дважды. Фамилию я помню, потому что она редкая и потому что после его выступления мы, младшие офицеры, спорили, правильно ли её пишут через «z» или через «tz».
— Спасибо, — сухо сказал Вяземский. — Я это принимаю к сведению.
Майер чуть улыбнулся — устало.
— Herr Вяземский. Вы от меня за две недели узнали уже, вероятно, больше, чем я сам узнал за два месяца службы в штабе. Я понимаю, чем я занимаюсь. Я в этом отдаю себе отчёт. У меня одна просьба: если возможно, сохранять тот же режим разговора, какой был до сих пор. С прапорщиком. С вами. С чашкой чая. С книгами. Я не выношу казённых комнат.
Вяземский кивнул.
— Постараюсь, Herr Майер. Не обещаю окончательно. Но постараюсь.
— Спасибо.
Мы выехали из Рогозна в два часа пополудни. Солнце уже зашло за тонкую облачную пелену, небо стало опять серым. Снег на дороге чернел отдельными местами, но в полях ещё лежал чистый.
Вяземский сел в повозку, взглянул на меня, потом раскрыл блокнот на последней странице и долго изучал записи.
— Прапорщик. Фамилия полковника Хётценера — это очень хорошая деталь. Я её сегодня же передам в разведку дивизии. Хётценер у нас в сводках не встречался, но в штабных списках они его, вероятно, найдут. У них в архивах, по июльским донесениям о размещении австрийских штабов, его фамилия может всплыть. Если да, на него заведут карточку: возраст, послужной список, связи. Тогда поймём, насколько близко он стоял к планированию декабрьской операции.
— Поручик.
— Да.
— Вы сейчас сказали мне гораздо больше, чем я за все прошлые недели слышал. Почему?
Вяземский помолчал, глядя из-под навеса на дорогу. Потом произнёс:
— Я вам говорю это, прапорщик, по двум причинам. Первая — я сегодня увидел, что вы работаете с Майером не корыстно. Вы его бережёте. Это не всегда совпадает с моей задачей, но это та же черта, которая у меня самого когда-то была. Я её у себя в петербургские годы почти утратил. Мне полезно её у вас видеть. Вторая — я у вас в долгу за вашу вежливость сегодня утром. Когда я вас попросил о выдержке из записки и вы мне её умело не дали, я это оценил. Вы не солгали, не отказали хамски, не спрятались за форму. Вы отослали меня к Добрынину. Этим вы показали, с чем к вам лучше не обращаться. Я это запомню.
— Понял, поручик.
— И не поймите меня, пожалуйста, превратно. Я от вас не отказался. Я по-прежнему пишу в Петроград. Но с Добрыниным буду договариваться напрямую.
— Ясно.
— И вам советую это учесть. Если я на вас надавлю, придётся всякий раз давить заново. А мне нужно, чтобы вы работали долго. — Он мельком улыбнулся.
Я промолчал: ответа здесь не требовалось.
— И ещё совет, — негромко добавил Вяземский. — С Добрыниным у вас сейчас очень хорошие отношения. Полковник вас опекает. Это естественно, он так устроен. Но в армии, прапорщик, полковники меняются. Добрынин — крепкий, однако ему уже под шестьдесят. Если что-то с ним случится — по возрасту, по ранению, по любой причине — ваша опора исчезнет. У младшего офицера, пользующегося опекой одного старшего, это часто заканчивается трудно. Пока Добрынин рядом, я вам рекомендую заранее позаботиться о собственном положении. Не интригами, а работой, по которой вас будут знать и помнить уже независимо от полковника.
Я молчал.
— Если вам такая тема интересна, — он добавил тише, — я могу позвать вас на ужин без чинов в штабе полка, где будет один офицер дивизионной разведки. Вы там просто будете присутствовать. Я вас представлю, без лишних церемоний. Дальше — как пойдёт. Ни к чему вас это не обяжет. Думайте.
— Я подумаю, поручик.
— Хорошо.
Он больше ничего не добавил. Мы ехали обратно в Ведрины молча. Я смотрел из-под навеса на серое, уже зимнее поле, по которому тянулись первые лёгкие полосы позёмки.
В расположение роты я вернулся к пяти вечера. Фёдор Тихонович шёл сзади, молча, как всегда. Снег, подтаявший было днём, вечером снова начал подмерзать, сапоги по дороге не чавкали, а поскрипывали сдержанно, словно по крахмальной скатерти.
Ковальчук ждал меня в землянке, за собственной кружкой чая.
— Серёга, — он оглядел меня, пока я снимал шинель. — Ты серый.
— Устал.
— Ясно. Чай. Фёдор, тёплого хлеба с салом. Серёга, ты садись. Ничего не говори пока. Я тебе расскажу, что у нас без тебя за день в роте произошло.
Он рассказал. Во втором блиндаже от таяния потекла крыша — чинили полдня. У Семёнова заболел пулемётчик. Бугров уехал с двумя солдатами в тыл за новыми лопатами. Ржевский ушёл в штаб батальона на сверку списков потерь за октябрь. Дорохов проводил одного солдата из взвода в деревню на похороны матери — тому дали двухдневный отпуск.
Я слушал. Фёдор Тихонович принёс хлеб и чай. Я ел и не спеша согревался. Кирюха в какой-то момент замолчал и посмотрел на меня сбоку.
— Серёга. Ты там с этим австрияком — по-человечески с ним?
— Кирюха. Не спрашивай.
— Ладно. Не спрашиваю. Просто я тебе одну штуку скажу. Ты с ним там встречаешься каждые две недели. Он для тебя теперь — собеседник. Я вижу. Ты после этих поездок возвращаешься не такой, как после штаба. Из штаба ты возвращаешься с пустой папкой и с ясной головой. Из Рогозна — с полной папкой и с пустой головой.