Я перешагнул через убитого и подхватил лопатку с настила. Сапог скользнул в крови. Не оглядываясь, пошёл за Дороховым.
У Семёнова на стыке всё было закончено к тому моменту, когда мы добежали. Австрийцев в соединительном ходу было пятнадцать. Семёнов с шестью людьми положил двенадцать. Трое последних отходили назад к оврагу. Один — раненый, полз. Его добивать Семёнов не стал.
— Отошли, Василий Матвеич, — доложил он Дорохову, не оборачиваясь. — У нас двое раненых. Кротов-старший пулю в предплечье.
— Держите позицию.
Мы двинулись обратно. Я шёл за Дороховым. Левой рукой я, сам того не замечая, сжимал малую сапёрную лопатку. Деревянный черенок был скользкий.
В моей ячейке лежал Лавриненко. Лицо вниз. Настил под ним тёмный. Я увидел и отвёл глаза.
Второй австриец — мой — лежал у стенки. Глаза открыты. Я отметил это боковым зрением и снова отвернулся.
Бугров показался в проёме.
— Ваше благородие. Отошли. По всему фронту отошли.
— Сколько у нас?
— Лавриненко убит. Кротов-старший и Михалёв ранены. Сидоров контужен. Один убитый, трое выбыли.
— У других?
— Пока не знаю.
Я стоял, опираясь правой рукой на винтовку. Левой всё ещё держал лопатку. Только сейчас это заметил и разжал пальцы. Лопатка глухо стукнула о настил.
— Ваше благородие, — Дорохов стоял рядом. — Вы держитесь?
— Держусь.
— Сядьте.
Я сел. На тот же приступок, на котором сидел вчера, после первого дальнего боя. И лишь теперь, сидя, я почувствовал, что у меня свело челюсть.
Не могу сказать, сколько я так сидел. Может быть, три минуты. Может быть, пятнадцать. Я не смотрел на часы. Передо мной, на настиле, у правой моей ноги, лежала сапёрная лопатка. Она была в крови. Я отметил этот факт, как отмечают занозу в пальце: да, есть. Разбираться буду потом.
Звуки возвращались ко мне постепенно. Сначала — ветер. После — чьи-то шаги. Следом — голос Бугрова, распоряжавшегося где-то за моей спиной: «трое к кухне, трое за водой, Кротов-старший в лазарет, быстро». Где-то в тылу — отдельный выстрел. И наконец голос Ковальчука, ещё далёкого, но уже знакомого своей громкостью: «Серёга!»
Ковальчук прибежал через минуту. Шинель нараспашку, фуражки нет. Увидел меня, увидел двух мёртвых, увидел лопатку у моих ног. Остановился и с секунду постоял молча.
Потом тяжело сел рядом со мной на приступок. Правой рукой хлопнул меня по плечу, легко, чтобы не трясти.
— Серёга. Я рядом. Посидим.
Я не ответил.
— Ты убил его? — спросил он тише.
— Да.
— Первого?
— Да.
— Да. — Он кивнул. — Я своего первого помню. Рава, сентябрь. Штыком. Потом три ночи снился. Не спеши, Серёга. Сейчас просто посидим.
Я ничего не ответил — смотрел на лопатку и думать пока не мог.
— Тебя сейчас Дорохов поведёт к Ржевскому, — Ковальчук не смотрел на меня, смотрел перед собой. — Ты пойдёшь. Доложишь, что делал. Коротко. Два предложения. «Прорыв по „усу“, один в рукопашной». И всё. Никаких подробностей. Ржевский дальше сам.
— Ясно.
— Дальше у тебя будет много времени. Ночью. И ночью с тобой Фёдор посидит. Не перечь ему. Он знает. Он старый.
— Ясно.
Он сидел ещё минуту. Встал.
— Серёга. Я пойду к своим. У меня там тоже работы. Если Ржевский тебя сегодня в ночь в дозор не пустит — я уверен, не пустит, — приходи ко мне. Я буду у себя. Фёдор тебя проводит.
Он ушёл к третьему взводу.
К Ржевскому меня отвёл Дорохов. Сам.
В ротной землянке сидели Ржевский, Васильев и Бугров. Ковальчука не было. Ротный уже отмечал на схеме, где шёл сегодняшний бой.
— Мезенцев. Коротко.
— Прорыв по «усу» правого фланга, ваше благородие. Пятеро. Первого застрелил. Второго лопаткой, в рукопашной. Ещё троих остановили с Дороховым.
— Дорохов?
— Подтверждаю, ваше благородие. Когда вернулся, двое уже лежали в ячейке, один с раной под ухом. Прапорщик был с лопаткой. Потом со мной троих остановил. Действовал без растерянности.
Ржевский медленно поднял глаза на Дорохова.
— Лопаткой, Василий Матвеевич.
— Так точно.
— Сбоку ударили?
— Так точно, — ответил я.
— Где же, — Ржевский перевёл взгляд на меня, — где же, господин прапорщик, учат боковому удару малой сапёрной лопаткой?
Он спрашивал без нажима. Но у меня пересохло во рту. Ржевский знал прежнего Мезенцева: тихого студента, которому и на плацу приходилось нелегко. Ответ «само получилось» его вряд ли устроит.
Я помедлил секунду. Сама собой щёлкнула мысль: не городить сложного вранья. Отступать на известную линию.
— Ваше благородие, — ответил я, — в гимназии у нас учитель гимнастики показывал приёмы с палками. Он был отставной унтер, из стрелкового батальона. Показывал удары с корпуса — палкой, штыком, лопатой. В шутку. Мы тогда были тринадцати-четырнадцати лет, запоминали, потому что интересно. Я, видимо, запомнил.
Ржевский внимательно смотрел на меня.
— В Калужской мужской гимназии?
— Так точно.
— Хороший учитель.
— Так точно.
Он молча перевёл взгляд с меня на Дорохова. Дорохов смотрел прямо в стену между нами. Ни выражения, ни поправки.
— Хорошо. — Ржевский записал что-то у себя. — Свой «ус» удержали. У третьей роты семеро прошли в ход сообщения, их остановили ценой двух убитых. На нашем стыке Семёнов удержался: двенадцать австрийцев остались в недокопанном ходе, трое отошли. Соединение с Карповым надо закончить. И повреждённые колена восстановить — укрытия нам ещё пригодятся.
Я молчал — сказать мне было нечего.
— Ваш взвод: Лавриненко убит, двое ранены, один контужен. Второй взвод — один убитый. Третий — двое раненых. Всего двое убитых, четверо раненых, один контужен. У противника насчитали тридцать восемь: тридцать один убитый, семеро раненых. Пленных к обеду доставят. Удержались, Мезенцев. Это сегодня главное. Понимаете?
— Понимаю.
— У соседей слева двадцать семь потерь. Разберёмся, как у них шёл бой и чего не хватило. Нам тоже есть что исправлять. Одним новым ходом всей позиции не удержишь. Идите, Мезенцев. Дорохов, останьтесь.
Я встал. Козырнул. Вышел. Фёдор Тихонович ждал меня у полога.
Мы вернулись в землянку. Я сел. Фёдор снял с меня шинель, помог разуться, поставил сапоги у буржуйки и принёс чай. Чёрный, горячий, без сахара. Я пил медленно.
Немного спустя Фёдор Тихонович принёс таз с тёплой водой, мыло, жёсткое полотенце и — в руках, двумя пальцами — ту самую лопатку.
— Сергей Николаич, разрешите помыть.
— Я сам, Фёдор Тихонович, — поднял я на него глаза.
— Лучше я, барин. У меня рука твёрже. Вы только подержите таз.
Я подержал таз. Он вымыл лопатку. Кровь сошла легко — свежая, не успела запечься. Вода в тазу стала розовой, мутно-бурой. Он вылил её у буржуйки в жестянку из-под масла. Лопатку вытер полотенцем, отнёс на место, к стенке.
Затем молча посадил меня на чурбак у печки, налил мне вторую кружку и сел напротив. У него в руках были чётки — простые, деревянные, на тонком шнурке, — которых я за эту неделю ни разу у него не видел. Он перебирал их молча, не шевеля губами.
Я смотрел на него и молчал. И потихоньку, бусина за бусиной, у меня внутри начало отпускать.
Ночью всё вернулось.
Я спал урывками. Каждый раз, когда проваливался, передо мной открывалось одно и то же: тесная ячейка, штык идёт мимо плеча, молодое круглое лицо с расширенными зрачками, короткое удивление в его глазах, и потом лопатка входит под ухо. Я просыпался. Глотал слюну. Пил воду из жестянки у кровати. Фёдор Тихонович сидел рядом, не спал.
Когда догорела очередная свеча, я позвал его.
— Фёдор Тихонович. Я не знал, что это так.
— А что, барин?
— Что убить — это не как стрельба.
Он перекрестил меня просто, без заходов, и сказал:
— Стрельба — дело дальнее, Сергей Николаич. А тут он перед вами был. Лицо видели. Это хуже.
Больше он тогда ничего не сказал. Я посидел молча с минуту и лёг. Снова засыпал, снова просыпался, и так по кругу.