— Спасибо, успокоила.
Фина посмотрела через перекрёсток, на противоположный тротуар, до которого никто не мог дойти. Качнулась назад, выгнулась и швырнула камень.
Я такого броска не видел никогда. Бетон-батон ушёл с её рук так, что воздух хлопнул. Он должен был пролететь зебру, тротуар, подъезд с бабушкой и, возможно, половину следующего квартала. А потом пробить противоположное здание насквозь… ну по моим ощущениям.
Он долетел до середины перекрёстка и там завис.
И да, он всё ещё летел. Медленно, и с каждым мгновением, которое я мог отследить, он проходил вдвое меньше, чем за предыдущее, и скорость его съедалась на глазах, как сахар в кипятке. Через пару секунд он уже еле полз. Через пять висел над дорожной разметкой, чуть покачиваясь, и падал. Падал. Полсантиметра. Четверть. Я видел, как его тень на асфальте истончается в волосок.
— Ну вот, — сказал я. — Теперь у нас ещё и бордюр в залоге.
Фина опустила руки. Посмотрела на свои ладони, грязные, в бетонной пыли, потом на меня. Виновато, снизу вверх, хотя она ниже меня всего на полголовы.
— Нормально, — сказал я ей. — Проверка гипотезы. Гипотеза не подтвердилась. Это тоже результат.
Лера хмыкнула, но как-то без энтузиазма.
Я стоял и смотрел на этот висящий камень и чувствовал, как в голове у меня начинает шевелиться что-то знакомое. Как бывает на кассе, когда клиент подсовывает купон, который по правилам не действует, но ты уже видишь, через какую формулировку его можно пробить.
Половина пути. Потом половина от половины. Отрезок делится бесконечно, потому что он непрерывный. Между любыми двумя точками всегда есть ещё одна. Это математика. В духе Профессора.
А у меня в магазине сто рублей восемьдесят копеек не делятся на бесконечность. Они делятся до копейки и всё. Копейка в кассе неделима. Полкопейки не существует, никогда не существовало, ни в одном чеке, ни в одном Z-отчёте за всю историю розничной торговли. Если у тебя при расчёте вылезает девяносто девять целых пять десятых, ты округляешь. По закону. В пользу покупателя.
— Лера, — сказал я, протянув ей свой лист. — Прочитай вслух ещё раз про статус. Про кассира.
Она развернула лист.
— Нейтральный наблюдатель, без права проведения возвратов.
— Возвратов. — Я прокрутил это в голове дважды. — Возврат это когда я беру товар обратно и отдаю деньги. Про закрытие чека тут ни слова.
— Денис, ты о чём?
— Я о том, что я кассир. — Я полез в карман куртки и наскрёб там мелочи. Пятирублёвые, две десятки, горсть всякого хлама по рублю и пятьдесят копеек. Монеты, которые я тупо не донёс до кассы и таскал с собой неделю. — Я чеки закрываю. Это буквально моя работа. Восемь часов в смену я беру бесконечные дроби и делаю из них целые числа.
— Ты сейчас серьёзно?
— Смотри. — Я ткнул пальцем в тот бордюр, через дорогу. — Там итоговая сумма, с чеком. Эти ребята на зебре должны его оплатить, но у них в кошельке сдача не сходится, они платят по половине и никогда не доплачивают. А я могу округлить. До целого, в пользу покупателя. Статья шестнадцать закона о применении контрольно-кассовой техники, можешь погуглить, если доживём.
Лера посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который собрался тушить пожар объяснительной запиской.
— Это самое тупое, что я слышала в жизни.
— Записывай.
— Уже.
Фина переводила взгляд с меня на Леру и обратно, как кот при настольном теннисе.
Я выбрал монету. Пятьдесят копеек, тусклую, с загнутым краем, самую мелкую, какая была. Она лежала на ладони круглая, и делиться дальше не собиралась.
— Держи Фину, — сказал я. — И меня, если что.
— За что держать-то?
— За что успеешь.
Я шагнул к краю зебры. Остановился ровно там, где белая полоса начиналась. У курьера в фургоне дрожала щека. У женщины с коляской костяшки на ручке были уже не белые, а серые. Школьник стоял с занесённой ногой, и я видел, что его кроссовок стал как будто тоньше, как будто его нарисовали карандашом и начали стирать.
— Внимание, покупатели, — сказал я и сам услышал, что говорю голосом с кассы, тем самым, которым объявляют про акцию на пельмени. — Касса закрывается. Итоговая сумма чека равна противоположному бордюру. Сдачи нет, в пользу покупателя. Округляем до целого.
И бросил монету.
Она полетела. Я видел её, тусклый кружок, крутящийся в сером свете, и в середине перекрёстка, рядом с висящим бордюром, она дрогнула. Как будто споткнулась обо что-то. Мне показалось, что сейчас зависнет, и я уже набрал воздуху, чтобы сказать что-то ещё, хоть что-нибудь, но сказать не успел.
Монета дрогнула, а потом полетела дальше. Как ни в чём не бывало.
И звякнула об асфальт с той стороны.
Звук был маленький, глупый, пятьдесят копеек об дорогу. Но это был первый звук на этой улице, который закончился. Он дзынькнул и перестал. Не растянулся, не завис, не превратился в свист. Просто дзынь, и тишина.
Светофор щёлкнул.
Я не знаю, как иначе описать. Он гудел жёлтым столько времени, сколько мы здесь были, и даже дольше. А тут внутри что-то щёлкнуло, и жёлтый погас, и зажёгся зелёный. Обычный, зелёный, с идущим человечком.
Пешеходов… выплюнуло. Иначе не могу сказать.
Женщину с коляской буквально швырнуло вперёд. Коляска подпрыгнула на бордюре и она вцепилась в неё двумя руками, поймала. Ребёнок внутри заорал, живым нормальным ором.
Школьник пробежал три шага и упал на четвереньки на тротуаре, рюкзак перелетел через голову.
Мужики в рабочих куртках впечатались друг в друга и выматерились, оба разом, одинаково.
Фургон рядом с нами взвыл, курьер наконец включил первую, машина рванула на полметра вперёд и заглохла, и он уронил голову на руль и остался так.
Бордюрный камень, брошенный Финой, грохнулся об асфальт посреди перекрёстка и раскололся надвое.
— Пошли, — сказал я. — Быстро, пока оно не передумало.
Я взял Фину за руку, Лера взяла за другую, и мы пошли. Первый шаг я делал зажмурившись, честно. Ждал, что нога зависнет, что я повисну с поднятой пяткой рядом с тем бордюром до конца времён…
Но нога опустилась. Асфальт был твёрдый и мокрый. Второй шаг, третий, восемь белых полос, девять, и мы стояли на том тротуаре. Подошва у меня скрипела по крошке от расколовшегося камня.
Лера дышала так, как будто пробежала эти десять метров с мешком на спине.
— Если ты про это кому-нибудь расскажешь, — сказала она, — я скажу, что ты врёшь.
— Кому я расскажу, Коте? Толяну?
— Им можно.
Фина хотела было поднять с тротуара мои пятьдесят копеек… но нет. Не подняла. Она протянула руку, замерла над монетой, и я увидел, как она сама себя остановила. Выпрямилась, спрятала руки в рукава толстовки по самые пальцы и посмотрела на меня.
— Правильно, — сказал я. — Уже не наша. Это оплата. Пусть лежит.
Лера поддела монету носком кросовка, и та улетела в водосток. Будем надеяться, что там ее никто не найдет и не поднимет. Потому что что если аномалия на перекрестке снова включится… нет, лучше об этом не думать.
За перекрёстком улица продолжалась, и я бы соврал, если бы сказал, что она стала нормальной.
Светофор сзади снова мигал жёлтым, но уже в обычном ритме, вразнобой с нашими шагами. А впереди дома стояли так, как будто кто-то забыл их дорисовать. Мы прошли мимо бабушки у домофона. Ключ у неё в руках всё так же торчал наполовину, и я отвёл глаза и сцепил зубы, чтобы не подойти и не довернуть.
Навстречу шёл мужик. В серой куртке, с сумкой через плечо, то ли почтальон, то ли слесарь из управляющей компании, не разобрать. Он шёл медленно, подволакивая ноги, и смотрел на нас так, как смотрят люди в метро в семь утра, ни на что.
Поравнялся и остановился.
— Парень, — сказал он сипло. — Слушай, парень. Скажи. Сколько сейчас…
И замолчал. Рот остался приоткрытым.
Я на инстинктах уже поднял руку с часами. Стрелки показывали без двадцати час, я уже открыл рот, потому что это рефлекс, тебя спрашивают время и ты говоришь время. Это проще, чем дышать, и слово «двенадцать» уже крутилось у меня на языке.