— Она мне это положила, — сказал я Лере. — Не себе. Мне, Карл.
— Ты ж кассир и вообще старший товарищ, у тебя касса. Всё чужое, что нашла, сдаёт кассиру.
— Это воровство.
— Наведение порядка. Изъяла из оборота бракованную единицу. Ты сам так делаешь с просрочкой.
Я сунул пробирку обратно в карман. Фина шла между нами и мурлыкала. Лицо у неё было спокойное, глаза ясные, и никакого следа того, что она две минуты назад совершила кражу медицинского имущества. У неё вообще, кажется, не было такого понятия.
— Если что, — сказал я, — это теперь тоже твоё сестринское дело.
— Я из породы пафосных старших сестрёнок с ЧСВ, — сказала Лера. — Мы за такое не отвечаем.
— Ну-ну.
Процедурный кабинет был меньше и холоднее. Кушетка под клеёнкой, стол с лотками. Стерилизатор гудел и дрожал так, будто внутри у него кто-то пытается выбраться. На окне жалюзи с оторванной планкой. За окном капало с козырька.
Медсестра сидела на табурете и переписывала что-то из журнала в журнал. Грузная, в белом халате, натянутом на плечах. Бейджик у неё был пришит, а не приколот, и на нём выцветшими буквами стояло «Тамара Ф.».
— Пациент один, — сказала она, поднимая голову. — Остальные в коридоре.
— Она не может одна, — сказал я.
— Все могут одна, даже мужики. Вон, парень с наклоном мог, и она сможет.
— Она немая, — сказала Лера. — И без сопровождающего впадает в кататонический ступор, у нас это в выписке. Вы ей скажете «сжимайте кулак», она не услышит и не сожмёт. Вы её тронете за руку без предупреждения, и дальше я даже описывать не хочу.
Тамара посмотрела на Фину. Фина сосредоточенно смотрела на кафель, словно выискивала там неровности.
— А ты кто? — спросила Тамара у меня.
— Брат.
— И зачем ты нужен?
Я подумал. Честный ответ был бы: чтобы держать её за плечо, когда вы занесёте над ней острое. Но честного ответа никто не заказывал.
— Держать за руку, — сказал я. — Она боится. Не показывает, но боится. Три недели молчит, вы поймите, я единственный, на кого она смотрит. Если я выйду, она встанет и пойдёт за мной, и вы её не удержите.
Это, между прочим, была почти правда.
Тамара вздохнула. Не так, как вздыхают, когда сдаются, а скорее, когда решают, что с этими ослами проще не спорить.
— Ладно. Ты держишь, — она ткнула пальцем в меня. — Ты стоишь у двери и молчишь, — палец в Леру. — Хоть слово скажете под руку, обоих выгоню и заявку охране напишу. Садись, девочка. Рукав.
Я показал Фине на табурет у стола. Она села. Я закатал ей рукав толстовки до плеча, потому что сама она сидела и рассматривала лоток с иглами с вежливым интересом, как рассматривают ассортимент в витрине.
Рука была белая и гладкая, без единой венки. Я раньше не обращал внимания, потому что зачем мне смотреть на локти стажёра. Но сейчас смотрел и видел то же, что видела Тамара: кожу без рельефа, без сосудов, без всего. Как у гипсовой статуи.
Тамара наложила жгут. Затянула и немного подождала.
Рука не изменилась. Она была гладкая до жгута и осталась гладкой после, только кожа чуть побелела под резиной, и всё.
— Кулак, — сказала Тамара.
Я показал Фине кулак. Фина сжала кулак. Тамара похлопала пальцами по сгибу локтя, раз, другой, посмотрела ближе, нахмурилась.
— Вены у неё где? — спросила она у меня, как будто я их спрятал и не отдавал.
— Глубокие, — сказал я. — Всегда так. С детства не могли попасть.
— Это я вижу, что не могли.
Тамара с досадливым вздохом прижала пальцы обратно к локтевому сгибу и навалилась всем весом, пытаясь продавить ткани вглубь — туда, где вене положено быть по всем законам анатомии. Она искала хоть намёк на эластичный валик, хоть какую-то отдачу. Но белая кожа под её пальцами даже толком не проминалась. Она была плотная, тугая и ледяная. Словно медсестра щупала затянутый в плёнку кусок рельса.
Тамара только раздражённо хмыкнула. Очевидно списала это на мышцы, окаменевшие от дикого страха. Мол, и не таких зажатых раскалывали.
Отстранившись, она взяла из лотка бабочку. Тонкая игла на зелёных пластиковых крылышках, трубка, вакуумная пробирка. Всё как везде. Протёрла кожу спиртом, спирт испарился мгновенно, я даже удивился, как быстро. Она приложила иглу к сгибу и привычным коротким движением, каким это делают тысячу раз, ткнула.
Дзынь.
Звук был сухой, металлический и абсолютно неуместный. Такой звук чайная ложка издаёт, когда роняешь на кафель.
Игла упёрлась в кожу и не вошла. Вообще. Встала, как встаёт карандаш, если его ткнуть в оконное стекло
А потом игла под нажимом просто смялась. Сложилась гармошкой, в три ровных излома, и повисла на крылышках, скрюченная и бесполезная.
Я стоял и смотрел на это. Лера у двери перестала крутить кольцо.
Тамара смотрела секунды две. Потом взяла бабочку двумя пальцами, поднесла к глазам, повертела и сплюнула куда-то в сторону раковины.
— Тьфу ты! Опять! Опять он закупил самую дешёвую партию, китайского говнеца! Я ему говорила, я говорила Геннадию Львовичу, что этой фирме нельзя давать ни копейки. Сплошной брак везут. Ты глянь, глянь, гнётся об кожу, как проволока.
Она швырнула бабочку в лоток для отходов, и та звякнула о стенку.
Я выдохнул. Осторожно, чтобы не было слышно. И в голове у меня, где-то между жабо-бухгалтером и памятью на инструкции, всплыл склад. Шахта лифта, краб, триста килограммов брони, клешня, которая согнула мне стеллаж, как алюминиевую вилку.
И эта клешня между прочим сомкнулась на Фине. Прямо на поясе, чтобы перекусить надвое… Но разжалась, потому что не смогла.
Тогда я списал это на то, что клешня была уже сломана той же Финой. Сейчас я смотрел на смятую иглу в лотке и понимал, что списал зря.
— Хорошо, — сказала Тамара, роясь в верхнем ящике. — Сделаем по-старому. Где-то тут была нормальная…
Она достала иглу. Толстую, зелёную, кондовую, для внутримышечных, с широким жалом, которое видно с другого конца комнаты.
Такими кололи в детстве в поликлинике. И все дети знали, что зелёная это самое страшное.
— Так, братец кролик, — сказала Тамара мне. — Держи за плечо. Плотно. Она у тебя не дёрнется?
— Не дёрнется.
— Все так говорят.
Я положил ладонь на плечо Фины. Сверху, через толстовку, обхватил и слегка прижал.
Тонкое, девичье, костлявое плечо, толстовка висела на нём, как на вешалке. Но под тканью, под тем, что должно было быть кожей и мышцей, что-то лежало. Плотное, монолитное, круглое в сечении, как жгут стального троса. И когда Фина чуть шевельнула рукой, я почувствовал, как под ладонью перекатывается этот трос, гладко, тяжело, без всякой суеты. Так, наверное, чувствует себя ладонь, которую положили на бок спящего быка.
Я не убрал руку. Стоял и держал.
Тамара приложила зелёную иглу к сгибу. Что-то беззвучно прошептала, то ли молилась, то ли материлась.
Она навалилась всем весом, а веса в ней было немало. Я увидел, как побелели пальцы на шприце.
Игла упёрлась. Кожа под ней не прогнулась, не натянулась, не сделала ничего, что делает кожа. Игла поехала. С коротким противным визгом, как гвоздь по мокрому стеклу, она соскользнула по сгибу локтя вниз на два сантиметра, и на пластиковом основании что-то хрустнуло.
Жало отломилось. Под самый корень. Обломок звякнул об кафель под табуретом и покатился к ножке стола.
На руке у Фины не осталось ничего. Ни царапины, ни красной полосы. Кожа была такая же гладкая и белая, как до того. Даже спирт не оставил на ней разводов.
Фина за всё это время даже не повернула головы. Она сидела и смотрела на стену над раковиной, туда, где между двумя плитками кафеля не хватало кусочка затирки. Маленький такой прогал, миллиметра три, тёмный. Фина смотрела на него с настоящим страданием. Потом вздохнула, грустно и коротко.
Тамара распрямилась. Посмотрела на обломок иглы на полу. Потом перевела взгляд на меня. И в глазах у неё не было ничего, кроме раздражения человека, у которого не идёт работа.