Один голос принадлежал охраннику: я слышал, как он внизу шаркал, когда мы входили. Второй был мужской, хрипловатый, с интонацией человека, которому надо рассказать, иначе лопнет.
— … ты слушай, слушай. Мы с ночной идём, с Литейного, там участок наш, бордюры перекладываем. Смотрим, а навстречу дедовы идут.
— Какие дедовы?
— Ну эти. Стариковы, из корпуса. Все в белом, лица побелкой измазаны, как маляры после смены, только не маляры. В руках арматура, и циркули эти здоровенные, землемерные, знаешь, на треноге такие. Идут молча. А с рынка навстречу им кадильщики.
— Торгаши, что ли?
— Торгаши, но не наши. Восточные, с колокольчиками, с дымом. Дым пустили, дышать нечем, сладко так, аж блевать тянет. У меня Витёк потом в маршрутке два раза выходил. И сошлись они прямо на трамвайной стрелке.
Я и Лера замерли. Фина мурлыкала себе под нос, игнорируя всё.
— Главный ихний, дедов, штырь в асфальт вбил, циркуль поставил и кричит: «Здесь предела функции нет!» И асфальт как встанет на дыбы. Ну вот прямо волной, я такого даже в девяносто третьем не видел, а я тогда на Ленинском был.
— Пили, что ли?
— Витёк пил. Я не пил, я после смены не пью, у меня печень.
— И чего?
— И ничего. Менты приехали, разогнали. Штырь этот так и торчит. Хочешь, пошли покажу, там рядом.
— Обошлось, значит.
— На первый раз. А завтра хрен знает, чё будет… Как работать, непонятно, пока эти пи…
Заскрипело, зашаркало, голоса поехали вбок и оборвались. Я оттопырил уши, честно, как в детстве под дверью кухни, но там уже были только звуки проезжающей машины и капель с козырька.
— Литейный корпус, — сказала Лера тихо.
— Промтех.
— Циркули… Побелка… Предел функции…
— Это его люди. Профессора.
— А кадильщики с колокольчиками это точно не просто торгаши с рынка.
— Я понял, — сказал я. — Понял. Сёстры отправили кого-то на разведку, а дед выслал навстречу мальчиков с арматурой. И они встретились на трамвайной стрелке. Ночью.
Лера не ответила. Она смотрела на форточку так, будто оттуда сейчас должен был вылезти ещё один кусок разговора, и щёлкала кольцом о ноготь. Кулон на её груди висел чёрный, матовый, без инея, но она всё равно накрыла его ладонью, машинально, и подержала.
— Пошли, — сказала она. — Мужик с банкой не будет нас ждать вечно.
Второй этаж встретил нас коридором. Длинным, узким, с линолеумом цвета говяжьей печени и лампами через одну. Двери шли слева, крашеные, с табличками. «Кабинет № 1. Процедурный». «Кабинет № 2. Терапия/Смотровая». «Кабинет № 3» без пояснений. «Хозинвентарь».
Дальше коридор темнел, и в его глубине наверняка было ещё что-то, но ламп там уже не осталось, и я решил, что мне туда не надо.
Вдоль стены напротив второго кабинета стоял дерматиновый диван, брат того, что внизу, и три стула. На них и присели.
Первой сидела женщина в бежевом плаще, лет пятидесяти, и держала у лица платок. Не носовой платок, а шёлковый, шейный, с узором, свернутый в несколько раз. Она дышала через него. И от неё, через весь коридор, к нам плыл запах.
Ладан и мирра. Сандал, который жгли долго и много. Запах был плотный, тяжёлый, как одеяло, и ел глаза. Я похожий нюхал один раз, в церкви, на отпевании соседа, и с тех пор мне от него становится тесно в груди.
Руки женщина положила на колени, и по кистям, от запястья и вверх под рукав, шли багровые пятна. Не круглые, не расплывчатые, как бывает при крапивнице. Пятна складывались в короткие вертикальные штрихи, треугольнички, клинышки, ровно, будто кто-то тыкал в неё палочкой для письма по сырой глине. Я такие штуки видел на картинке в учебнике истории за пятый класс.
И еще в письме Шамхат со списком покупок.
— Представляешь, — говорила она соседке, невысокой женщине с сумкой-тележкой, — порошок новый купила. Восточный, для деликатных, написано «гипоаллергенный». Стирала постельное. И всю ночь задыхалась, я тебе клянусь, лежу, а меня будто в саркофаг заколотили, и крышку сверху, и кто-то поёт.
— Поёт? — переспросила соседка.
— Ну колыбельную вроде. Нерусскую. А я думаю: это мне от температуры. А температуры нет. Тридцать пять и восемь, представляешь, как у покойника.
— Порошок выкинула?
— Ты что, так он дорогой.
Рядом с ней, через стул, сидел мужик в застиранной спецовке и держал на коленях баночку для мокроты. Обычную, аптечную, с зелёной крышкой. Он кашлял. Кашлял он часто, коротко, с сухим хрустом, и при каждом кашле у него изо рта вылетало белое облачко. Не пар, не дым. Мельчайшая пыль, которая повисала в воздухе, а потом медленно оседала ему на колени, на спецовку, на баночку. Ногти у него были стёсаны до самого мяса, а кожа на пальцах вся в трещинах, и трещины были белые, забитые, будто он руками месил известь без перчаток и так и не отмыл.
В баночке у него уже было на два пальца содержимого. Не слизь. Мокрый серый порошок, комками, как цемент, в который капнули воды.
Он кашлянул, посмотрел в баночку, сплюнул туда ещё. Закрутил крышку. Посмотрел на нас без интереса.
Третьим сидел парень в чёрном худи с капюшоном, накинутым на голову. Он был молодой, младше меня, и сидел неправильно. Наклон вбок, влево, градусов на пятнадцать, ровно, как будто кто-то отрегулировал его по транспортиру. Он пытался выпрямиться. Я видел, как он это делал: упирался рукой в сиденье, подтягивал корпус к вертикали, сидел ровно секунды две, а потом его снова уводило влево, плавно, без рывка, как уводит стрелку компаса, если рядом положили магнит. Он опять упирался. Опять уводило.
При этом стул стоял ровно. Пол был ровный. Я даже глянул на плинтус и на стык стены с потолком, проверяя.
Лера тоже глянула. В верхний угол над третьим кабинетом, потом над вторым. Я смотрел на неё, а не на углы, и по тому, как у неё дрогнула бровь, понял, что что-то там есть. Но вроде не очень серьёзное. Что-то маленькое, раз она пока молчит.
— Кто последний к второму? — спросил я.
— Я, — сказал парень в капюшоне и накренился. — Только там сейчас мужик с банкой.
— Это я с банкой, — сказал мужик с банкой и кашлянул белым.
— Тогда вы, потом он, потом мы, — подытожил я и сел на край дивана.
Фина села рядом со мной. Лера встала у стены, между нами и коридором, тем самым углом, из которого видны и лестница, и дверь второго кабинета, и тёмный конец, куда лампы не доставали.
— Ты прям как охрана, — сказал я.
— Я и есть охрана. У тебя пять девятьсот на карте списалось, тебя теперь надо охранять.
— У нас охрана скорее Фина. Хотя ее саму тоже надо охранять, если так подумать…
— Кто из нас двоих кому охрана, мы выясним у медсестры.
— Надеюсь, медсестёр здесь страхуют…
Фина между нами мурлыкала и смотрела на баночку мужика. Он поймал её взгляд, спрятал баночку в карман спецовки и отвернулся к стене.
Парень в капюшоне посмотрел на нас, накренился и посмотрел под другим углом.
— Вы к терапевту? — спросил он.
— К терапевту.
— Она нормальная, — сказал он. — Сидоренко. Просто говорит «ничего страшного» на всё. Я вчера пришёл, говорю: меня уводит. Она говорит: ничего страшного, вестибулярка, полежите. Я полежал. Меня в кровати тоже уводит, я об стену ударился.
— С какой стороны стена?
— Слева. Она всегда теперь слева.
Я хотел спросить, где он был позавчера ночью, не на трамвайной ли стрелке, но тут дверь второго кабинета открылась. Из неё вышла девушка в тапках, придерживая рукав на сгибе локтя. Мужик с банкой поднялся, кашлянул белым в последний раз и ушёл внутрь. Парень в капюшоне вздохнул и опять начал выпрямляться.
Женщина с платком встала. Ей, видимо, надо было в процедурный, в первый кабинет, потому что она пошла в нашу сторону, мимо дивана, мимо нас, и запах пошёл с ней.
Я успел вдохнуть один раз и понял, что дальше лучше через рот. Сладкий, дымный, старый запах, в котором было что-то от подвала и что-то от гроба. И от лампы, которую забыли выключить на несколько сотен лет.