Он очнулся, когда я снимал с него подсумок.
Глаза открыл, но не закричал: он ещё не понял, где верх.
Я взял его за подбородок и прижал затылком к бревну. Сам остался у него за плечом, в тени от угла.
— Молчи, — сказал я.
Он косил глазами, но видел перед собой только брёвна и полосу земли.
— Молчи, скотина, или завтра утром проснутся все, кроме тебя.
Он моргнул. Я стянул с него левый сапог, выдернул портянку и сапог натянул обратно. Портянку свернул, заложил ему в рот и перехватил башлыком. Руки связал за спиной ружейным ремнём, ноги — поясным. В темноте я дважды переделывал ножной узел.
Пробой был вбит в серую, треснувшую доску. Я снял с винтовки игольчатый штык, ввёл грань в щель между железом и деревом, взялся за трубку у основания и навалился. Сначала хрустнуло дерево, потом лапа пробоя вышла с двумя гвоздями. Замок остался висеть на пробое. Я придержал дверь и открыл её на ладонь.
Внутри пахло зерном, оружейным маслом и человеком.
Человеком не должно было пахнуть.
— Кто? — сказали из темноты хриплым шёпотом.
Я замер.
— Кто там? Я слышу.
— Тихо, — сказал я.
Пауза.
— Ты не ихний, — сказал голос.
— Не ихний.
— Господи, — сказал он и завозился. — Господи, господи…
— Замолчи. Замолчишь — выйдешь.
Он заткнулся.
Я вошёл, притворил дверь и присел. Глаз к этой темноте привыкал долго, дольше, чем я рассчитывал, и это отняло ещё минуту.
Он сидел в углу, у стены, и был привязан за ногу к столбу — верёвкой, не цепью. Мужик лет сорока, борода клоками, лицо разбито с одной стороны.
— Ты кто? — спросил я.
Он назвался. Фамилия мне ничего не сказала, и переспрашивать я не стал: чем меньше во мне лежит чужого, тем меньше из меня вынут. Мне нужно было услышать другое: не слишком ли гладко он отвечает и не ждёт ли кто-то за стеной.
— Один тут?
— Со вчерашнего один. До меня двое было.
— Куда дели?
Он не ответил.
— Верёвку сюда. Подтяни ногу.
Остриём штыка я раздвинул витки затянутого узла и выдернул конец.
* * *
Оружие лежало вдоль стены, у дальнего конца.
Это было хуторское оружие. То, что в понедельник выносили со дворов и записывали. У одной винтовки на прикладе были вырезаны три косые зарубки — чтобы не спутать со свояковой.
Я взял первую попавшуюся винтовку и потянул затвор.
Затвора не было.
Вторая — то же. Третья, четвёртая. Затворы у них были сняты и увезены отдельно; кто-то в этом обозе понимал, что делает.
Я перебрал две дюжины и нашёл две.
Обе трёхлинейные, обе с затворами на месте, — видно, положили последними, второпях, и до них руки не дошли. Затворы ходили и запирались, ложи и стволы были целы. У одной мушку сбило набок, но не сорвало. Стрелять можно, прицел потом править. Я взял обе.
Шашек было десятка полтора. Их я не тронул. Шашка в темноте цепляется за всё и звенит на десять шагов, а рубить ею мне было некого.
Патроны нашлись в двух местах: в открытом ящике у стены и в подсумках на гвозде. Я набрал столько, сколько мог унести и при этом бежать, — вышло около сотни с чем-то, в двух подсумках и в бумажных пачках за пазухой, — и на этом остановился. Не потому, что жалко. Потому, что с двумя винтовками и полными пазухами по промоине уже не идёшь, а бредёшь.
Здесь мне впервые за эти дни захотелось сказать вслух слово из прежней жизни, но сразу перевёл его сам себе на здешний: жадный конь до брода не доходит.
Бумаги лежали не там, где я думал, — не на мешках, а в углу, в ящике из-под чего-то, накрытом дерюгой.
Свёрток в холстине я нашёл на ощупь по бечёвке крест-накрест. Узел был затянут сбоку. Я поддел его остриём штыка и ослабил ровно настолько, чтобы вытащить бумаги.
Дверь я приоткрыл на палец: из-под жестяного колпака у кухни по полу легла тонкая полоска керосинового света. Я присел у щели и по одному опускал листы к этой полоске.
Первый лист был не тот: цифры, пуды, фуража столько-то. Второй — тоже. Третий начинался столбиком фамилий.
Я стал читать.
Читать чужие фамилии в темноте, по одной букве, — работа долгая, а времени у меня уже не было. Я нашёл глазами то, что искал: Беркутова в столбике не было. Ни Тихона, ни Насти. Я прочёл до конца и не нашёл.
Радоваться было нечему: это был не весь список, а один лист из трёх или четырёх. На нём стояло одиннадцать фамилий, все — хуторские, из тех, кого ещё не брали.
Наверху листа было написано косым писарским почерком: «по указанию т. Северина».
Лист был надорван по старому продольному сгибу. Я отделил полосу с заголовком и всеми одиннадцатью фамилиями, сунул за пазуху, а остаток вложил между ведомостями. Потом затянул бечёвку и накрыл свёрток дерюгой. Снаружи ничего не пропало; порванный лист найдут, когда станут читать.
Мужик стоял у двери и держался за косяк.
— Идти можешь?
— Могу.
— Бегом можешь?
Он подумал честно.
— Шагов сто.
— Хватит.
Мне надо было связать две винтовки в одну ношу и повесить на спину. Ремень был только один, и тот на часовом.
Я вышел, дошёл до ближней подводы и снял с грядки запасную сложенную упряжь. Постромки были кожаные, крепкие, с петлями на концах. Я взял две. Одной перехватил винтовки крест-накрест у ложи и у ствола, вторую пустил через плечо.
Обоз лишился двух исправных постромок. Без них одну упряжку утром не соберут, пока не найдут замену.
Винтовку часового я оставил у стены, штык примкнул обратно. Третью нести было не на чем и незачем: две за спиной уже жили своей отдельной жизнью и били по хребту. Затвор я из неё вынул и закинул в бурьян — пусть поищут.
* * *
Мы прошли двадцать шагов, когда от кухни вернулся второй.
Он вернулся раньше, чем я считал, и вернулся не оттуда, откуда уходил, — обошёл кругом, вдоль плетня, потому что так было короче, а он нёс полный котелок и не хотел расплескать.
Он увидел не меня. Он увидел, что колода у двери пустая.
— Ефим!
Мы были в пятнадцати шагах, на открытом, между амбаром и краем промоины.
— Ефим, ты где?
Мужик рядом со мной задышал часто и высоко.
— Тихо, — сказал я. — Не бегом. Шагом.
Не побежали — пошли, потому что бегущего глаз ловит сразу.
Он и принял. На пару секунд.
— Ефим, ты чего там…
Потом он выронил котелок.
Тот ударился о мёрзлое и загремел, и в ту же секунду часовой заорал — коротко, без слов, одним звуком. Крик прокатился по обозу и ушёл к хуторским дворам.
— Теперь беги, — сказал я.
Мы прыгнули в промоину.
Дальше было просто и очень плохо. Просто — потому что дорога была одна: вниз, по дну, по песку, до балки. Плохо — потому что они это тоже понимали.
За спиной хлопнул первый выстрел. Он ушёл высоко и в сторону: стреляли в темноту, наугад, на звук.
— Не оборачивайся, — сказал я мужику. — Держись левой стенки.
Ветки хлестали по лицу. Винтовки за спиной колотили по хребту в такт шагам, и на каждом третьем шаге ребро отзывалось так, что перед глазами делалось светло.
Дно промоины шло уступами. Я их не видел, но мне и не нужно было.
Тело знало эту работу лучше меня: оно ставило ногу на осыпь боком, коротко, не давая ей поехать, оно роняло вес вперёд на спуске и придерживало на подъёме, оно один раз само пригнулось под корягой, которую я заметил уже за затылком. Я двадцать лет учил людей ходить по таким местам. И молодые ноги, то что нужно для реализации таких навыков.
Сзади бежали. Двое или трое, и бежали они по верху, вдоль промоины, — умно по верху быстрее.
Быстрее, но не тише. Я слышал их по себе: они шли ровно надо мной и чуть впереди, и один раз сверху посыпалась земля.
— Стой! — крикнули сверху. — Стой, стрелять буду!
Нашли дурака.
Ещё выстрел. Потом два подряд.
На третьем уступе мужик упал.
Я вернулся, поднял его и перекинул его руку себе за плечо.