Он не стрелял, потому что было темно и потому что внизу были свои, и он ждал, пока Тимофей уведёт людей влево, и Тимофей увёл их влево, и только тогда Гаврила дал две короткие.
Ждать четыре минуты с пулемётом в руках, когда внизу бьют, — работа, за которую надо считать отдельно.
Сорок семь патронов у нас было. Он истратил девять.
Красные отошли к воде и ушли на тот берег, оставив двоих. Один был убит, второй сидел на песке и держался за бедро, и его вынесли наши же.
Погоню Тимофей не пустил.
Он не пустил её сам, без меня, и когда я прискакал, он стоял на низком берегу и не давал двум горячим лезть в воду, и говорил им ровным своим голосом одно и то же слово, и они наконец плюнули и остались.
— Почему не пошёл? — спросил я.
— Тот берег не наш, — сказал Тимофей. — И темно. И я не знаю, сколько их там ещё.
— И всё?
— И патроны, — сказал он. — Девять диском ушло. Осталось тридцать восемь.
— Тридцать восемь, — повторил я.
— Тридцать восемь. И два диска, из которых один в шестнадцать. Гаврила сказал, что шестнадцать он больше не ставит: покуда сменит, всё кончится.
— Правильно сказал.
— Он это не мне сказал. Он своему номеру сказал. Тот теперь тоже знает.
— Сначала расскажи, — сказал я. — От сычей.
Тимофей снял шапку и провёл пальцем по мокрому околышу.
— Два крика. На бугре один человек вместо двух. Я решил: внешний пост снялся не от скуки. Поднял двенадцать.
— Почему всех?
— Потому что не знал, сколько внизу. Оставил бы четверых — всё равно держал бы их у кошары, только без пользы.
— Дальше.
— Прямой ход не взял. По нему к бугру выходят, а крик был оттуда. Пошёл запасным. У терновника разделил: восемь со мной, четверых выше, чтоб не легли в одну борозду.
— Гаврилу кто поставил?
— Он сам место выбрал. Я сказал: не стрелять, пока передние не выйдут из воды. Он спросил: до какого куста. Показал. Потом уже молчал.
— А резерв?
— Вышел им в бок. Не рубил. Дал увидеть коней и крикнул лечь. Кто лёг, того обошли. Кто побежал к воде, по тем Гаврила дал коротко.
— Погоня?
— Двое наших хотели. Я запретил.
— Какими словами?
Тимофей надел шапку.
— «Стоять».
— И послушали?
— Со второго раза.
— А первого?
— Первого я за повод взял.
Я стоял и смотрел на воду.
Я не сделал в эту ночь ничего. Ни одного решения, ни одного выстрела, ни одной команды. Лукьян дал сигнал, Тимофей ввёл резерв, Гаврила дождался своего сектора. Когда Тимофей закончил доклад, мне не осталось ни одного приказа задним числом.
Брыкин приехал утром, обошёл низкий берег, посчитал следы и полчаса разговаривал с Тимофеем, а со мной не разговаривал вовсе.
Потом нашёл меня у кошары.
— Тебя ночью не было, — сказал он.
— Не было.
— И оно без тебя стало.
— Стало.
Брыкин рубанул ладонью воздух, но как-то вполсилы.
— Я нынче отпишу в окружной, — сказал он. — Про участок и про то, как он держится. И тебя помяну.
— Не надо.
— Надо, — сказал Брыкин. — Не для тебя надо. Мне под Еланской такой же участок держать, а я не знаю чем.
Писаря он нашёл у подвод. Через час короткий лист был сложен и отдан одному из его четырёх верховых; до сумерек тот ушёл на север, к окружному совету.
Брыкин сел на лошадь.
— Ты мне вот что скажи, — сказал он уже из седла. — Ты этому где выучился?
Я стоял и смотрел на него снизу.
За две недели меня об этом спросили четыре раза, и все четыре раза я отвечал одним и тем же словом, и слово это с каждым разом держало хуже.
— Германская, — сказал я.
— На германской и я был, — сказал Брыкин.
Он посидел, глядя на меня сверху.
— Ну, значит, разные у нас германские, — сказал он и тронул повод. — И всё-таки лавой оно веселее.
Глава 12
«Главком»
Двадцать первого марта, с утра, в Вёшенской я простоял в сенях три с половиной часа.
Штаб помещался в двухэтажном доме с крашеным крыльцом, и на этом крыльце всё время кто-то стоял, кто-то входил и кто-то выходил, и половина входивших выходила через минуту с тем же лицом, с каким входила.
Внутри было тесно, накурено и шумно. За одним столом писали, за другим спорили, у окна стояли трое и разглядывали карту, тыча в неё пальцами, и по тому, как они в неё тыкали, было видно, что карту принесли час назад и что она у них одна.
Через сени два раза проносили ящики. Один раз провели под руки раненого. Он шёл сам; держали его только из-за разбитой головы — он всё поворачивал её вбок, будто прислушивался.
Никто на него не оглянулся. За три часа в этих сенях я понял про восстание больше, чем за две недели у переправы: тут было много людей, много бумаги и очень мало времени.
Я стоял у стены и не лез.
Гаврила выдержал полтора часа.
— Стёпа.
— Что.
— Мы тут зачем?
— Ждём.
— Это я вижу. Я спрашиваю: зачем?
— Затем, что нас позвали.
— Нас позвали вчера, — сказал Гаврила. — А нынче про нас забыли.
— Ты бы сходил во двор, — сказал Архип, не открывая глаз. Он сидел на корточках у стены и, кажется, спал. — Там кухня.
— И что?
— А то, что при кухне всегда сидит человек, который всё знает и никому не нужен.
Гаврила ушёл и вернулся через полчаса с двумя кусками хлеба и с новостями.
— Нынче окружной совет заседал, — сказал он, жуя. — С утра выбрали, кому командовать всем. Молодого какого-то.
— Как звать?
— Кудинов.
— Ты у кого спрашивал?
— У кашевара, — сказал Гаврила с достоинством. — Кашевар врать не станет: ему завтра тех же людей кормить.
Он был почти прав. Про нас не забыли — про нас просто не было времени вспомнить, и это одно и то же, если стоять в сенях.
Тимофей за всё время не сказал ничего. Он стоял, сложив руки, и смотрел на то, как работают за столами, и я видел, что он считает: сколько людей, сколько бумаг, сколько на бумагу времени.
— Плохо у них, — сказал он наконец.
— Почему?
— Потому что там четверо пишут одно и то же в четыре книги. — Он повёл подбородком. — А пятого, чтоб свести, нету.
— Скажи им.
— Скажу, — сказал Тимофей. — Когда спросят.
— А если не спросят?
— Тогда не скажу. — Он повёл плечом. — Я, Степан Тихонович, в чужой сотне порядка не навожу. Меня за это в шестнадцатом уже учили.
Гаврила доел второй кусок и посмотрел на дверь горницы.
— А если нас до ночи не позовут?
— Будем ждать до ночи.
— А кони?
— Накормлены, — сказал Архип, не открывая глаз.
— Откуда знаешь?
— Я накормил.
— А сказать?
— Ты не спрашивал.
В сени внесли тяжёлый ящик. На боку одно название станицы было перечёркнуто, поверх стояло другое.
— Вот и у них так, — сказал Тимофей. — Куда везут, знают трое. А на ящике два места.
— И что делать?
— Не знаю. Меня не спросили.
В четвёртом часу из горницы вышел человек в шинели и назвал мою фамилию.
Кудинов сидел за столом у окна, и стол был завален так, что писать было негде.
Он был молод — моложе меня в моей прежней жизни лет на десять — и одет как все, без всякого отличия, и, если бы мне не сказали, я бы не догадался.
За его спиной у стены стояли двое и ждали, и по ним было видно, что ждут они не первый час и будут ждать ещё.
— Беркутов? — сказал он, не поднимая головы.
— Так точно.
— Затонская переправа?
— Она.
Он дописал строку, промокнул и только тогда посмотрел.
— Мне про вас писал Брыкин, — сказал он. — Он пишет, что у вас участок держится, когда вас на нём нет.
Я промолчал, потому что на это отвечать было нечего.
Кудинов достал из-под бумаг два пакета, запечатанных сургучом, и положил их на угол стола.
— Вот, — сказал он. — Первый — на заставу у Плешаковской развилки. Второй — на дальнюю, за балкой, где стоит дальняя сотня. Оба вручить старшим лично. Не через людей, не через мальчишек, не оставлять.