— Зря подошёл, — сказала она, когда я поравнялся.
— Надо было.
— Кому надо?
Я не ответил.
— Вот и я про то, — сказала Полина. — Ты подошёл, чтоб тебе стало легче, а стало хуже ей.
— Знаю.
— Знаешь, а подошёл.
— В другой раз не подойду.
— Подойдёшь, — сказала она и понесла корзину дальше.
Спасённые говорили другое, и говорили громко.
Тот, у кого была нога, сидел на телеге со своей ногой, и вокруг него стояли человек десять, и он в третий раз рассказывал, как открывали амбар, и с каждым разом амбар открывался всё лучше.
— Он его, значит, прикладом! А оттуда голоса!
Тимофей проходил мимо и остановился.
— Замок был на пробое, — сказал он. — Не на дужке. Прикладом сбили пробой.
— Ну пробой.
— Не «ну пробой», — сказал Тимофей. — Пробой. Ты рассказываешь — рассказывай, как было. Через неделю тебе поверят, а через месяц по твоему рассказу кто-нибудь пойдёт и полезет не туда.
Он пошёл дальше.
Я посмотрел ему вслед. За месяц Тимофей привык объяснять чужим то, что в разъезде понимали с половины слова. Я, наоборот, привык обходиться половиной слова. На круге эта привычка могла обойтись дорого.
* * *
Двадцатого в помещении было тесно и жарко.
Народу набилось человек полтораста: командиры сотен, старики, хуторские выборные, и половина стояла, потому что сесть было негде.
Начали не с меня. Начали с хлеба и с подвод, и это заняло полтора часа, и я всё это время стоял у стены и слушал, и понял, что про хлеб им говорить легче и что они тянут.
Потом встал сотник — не Брыкин, другой, с восточного участка, немолодой, с перебитой рукой.
— Теперь про особый разъезд, — сказал он.
Стало тише.
— Я говорить долго не буду, — сказал он. — Я скажу три вещи, а вы решайте.
Он загнул палец.
— Первое. Четырнадцатого числа особый разъезд ходил в тыл. Не по приказу штаба, а по разрешению есаула Брыкина, и ходил он туда, где у командира разъезда сидел отец.
Второй палец.
— Второе. Он привёл двадцать два человека и потерял двух. Это дело хорошее, и я его не хаю.
Третий палец.
— Третье. А теперь спросите себя: ежели бы там сидел не его отец, а мой сват, — пошёл бы он?
По помещению прошло.
— Я не говорю, что не пошёл бы, — сказал сотник. — Я говорю, что мы этого не знаем. И покуда мы этого не знаем, у нас в секторе есть отряд, который ходит туда, куда у его командира болит.
Он сел.
Встал ещё один — хуторской выборный, из тех, у кого родня осталась за линией.
— А я не про то, — сказал он. — Мне всё равно, ради кого он ходил. Я про то, что он ходил, а мне не сказал.
— Тебе-то зачем?
— А у меня там сын. — Он оглядел помещение. — Я бы ему сказал, где сын сидит. Я это знал. Мне баба с того берега передавала. А он не спросил, и я не сказал, потому что не знал, что он идёт.
Выборный знал то, чего мы до выхода не спросили. Возразить было нечем.
— Беркутов, — сказал старик от переднего стола. — Отвечай.
Я вышел на середину.
Отвечать я готовился два дня и приготовил длинно, и на месте всё длинное отвалилось само.
— Отвечу по третьему, — сказал я. — Пошёл бы или нет — я не знаю. Я знаю, что не пошёл, когда просили за чужих.
— Это когда?
— Третьего марта. Тогда взяли шестерых заложников и объявили срок, и я не пошёл, и шестерых держали, и я стоял и ждал. Спросите у моего хутора. Там половина этого не забыла.
Стало тихо иначе.
— И второе, — сказал я. — Про посты. Мне было дано одно условие: посты не снимать. Я не снял ни одного. Со мной ходили пятеро; вместе со мной нас было шестеро, все из особого разъезда. С постов и из секторного резерва не взяли ни человека, ни винтовки, ни патрона.
— Это так, — сказал Брыкин со своего места. — Условие ставил я. Он его исполнил.
— И третье, — сказал я. — Двое погибли. Их убил Дыба, когда мы уже были во дворе. Если бы мы не вошли — эти двое ушли бы утром на этап вместе с остальными тринадцатью. Что бывает на этапе, вы знаете не хуже меня. Я не говорю, что они были бы мертвы. Я говорю, что я не знаю, и что мать одного из них теперь знает точно, а могла бы не знать никогда.
Я замолчал.
— И двенадцать, — сказал кто-то от стены.
— И двенадцать, — сказал я. — Их увезли за трое суток до нас. Я узнал об этом во дворе, когда увидел пустую конюшню. До выхода я не обошёл родню и не спросил, у кого какие вести. Выборный прав: куски были, я их не собрал. Это моя ошибка.
— А теперь?
— Теперь мы знаем только, что их увели на север и что за них отвечает Северин. Где держит и зачем — не знаем.
— А ежели отдать переправу? — сказал кто-то от двери, и сказал негромко.
Я нашёл его глазами. Немолодой, в шинели, и по нему было видно, что спросил он не для спора.
— Может, и отпустит, — сказал я. — А может, уведёт дальше. Мы не знаем.
— Ну.
— А через неделю по этой дороге пройдёт всё, что у них есть, и заложников брать станет незачем. А ежели брать незачем — то и держать незачем.
Он постоял и сел.
* * *
Тимофея я не вызывал.
Тимофей вышел сам, и на него посмотрели, потому что за месяц его тут запомнили — не как моего человека, а как того, кто на дальней заставе пересчитал патроны и сказал старшому в глаза, что у него не тридцать, а двадцать два.
— Я скажу про одну минуту, — сказал он.
Говорил он ровно и негромко, и оттого его слушали.
— Четырнадцатого, к полудню, мы вышли на развилку. У нас было двадцать два спасённых, из них четверо не шли. И у нас было сведение, что Северин с обозом ушёл за час до нас, шагом, с людьми.
Перед следующим словом выдержал паузу.
— Проверить след и догнать тяжёлую подводу было можно. Я это говорю не для красоты: след был свежий, люди видели, как они ушли.
— И чего ж не пошли? — сказал сотник с перебитой рукой.
— Потому что тогда двадцать два человека остались бы на дороге одни, — сказал Тимофей. — Четверо лежачих, пятеро баб, трое стариков. И потому что у нас за спиной стояли два поста без нас.
— Это тебе Беркутов сказал?
— Нет, — сказал Тимофей. — Это я ему сказал. Он мне ответил «веди», и мы повели.
К кругу Тимофей повернулся всем корпусом.
— Я это говорю не за него, — сказал он. — Я это говорю за то решение. Оно было общее и оно было верное. И ежели вы нынче постановите, что надо было идти в погоню, — я вам скажу прямо: в другой раз я опять поведу людей, а не пойду в погоню, и вы меня тогда снимайте.
После этого вернулся к стене.
Брыкин встал.
— Я поддержу разъезд, — сказал он и положил ладонь на стол. — Не потому, что он мне сват. Он мне не сват и не сотник, и спорю я с ним с марта. Я поддержу, потому что у меня на участке нынче держится переправа, и держится она не удалью, а тем порядком, который он завёл. И ежели вы его разгоните, порядок разойдётся за неделю, а переправа останется.
— А расширять? — сказал кто-то.
— А расширять не дам, — сказал Брыкин. — Пятнадцать по бумаге — пусть будет пятнадцать. Дай ему сотню — он через месяц будет ходить куда захочет, и объяснять будет гладко, и мы все ему поверим. Так не годится.
Он сел.
* * *
Решали по четырём вопросам, и решали не сразу и не гладко.
Первое: быть особому разъезду или не быть.
Кричали недолго. Быть.
Второе: держать ли на коридоре конный резерв, который вводит тот, кто первым увидит.
Тут спорили дольше. Старик от одной из сотен сказал, что конные, которые сами себя вводят, — это не резерв, а вольница, и что нынче они спасут, а через месяц уйдут по своей надобности.
Ему ответили с двух сторон, и ответили не словами, а тем, что второй раз рассказали про ночь на двадцатое марта.
Рассказывал не я и не Тимофей. Рассказывал Лукьян, которого сюда никто не звал и который приехал сам, на чужой подводе, потому что «мне всё одно в станицу за солью».