— Укусно, я сказал! — слова Потапыча показались грозными.
На этом кулинарный спор был практически закончен. В армии вообще существовало удивительно простое определение качества пищи: если после неё не умер и не обделался, значит, повар молодец.
Расположение бойцов отряда уже стало, как вид построения: старшие сидят у костра, или у такого мангала в виде составленных камней, которые, между прочим, мы перевозим с собой, ибо не всегда и найти камни можно. Дальше, тоже сидя на поваленных бревнах, среднее звено общества, те бойцы, что оказались в отряде из линейных пешцев. Ну а новобранцы… тоже кругом, следом за ними, стоя ждали еды, ну и слушали, часто смеялись, ибо общество у нас не только боевитое, но и юмористическое. Смех жизнь продлевает. Пусть воины поживут.
Я занял место у углей, перевернул оставшиеся шампуры в виде обтесанных прутьев ивы, и только тогда вспомнил о своей добыче. В одной из сумок лежало несколько картофелин.
Всего ничего — десятка полтора мелких, грязных, добытых Емельяном где-то по дороге вместе с остальными припасами. Картошка здесь уже не являлась неведомым чудом, но до будущей русской всенародной любви к ней было ещё далеко. Свиньям, если только давать можно, и то многие боятся это делать. А я при одном взгляде на клубни почти физически вспомнил сковородку, масло, золотистую корочку и запах жареной картошки.
— Это ещё что? — подозрительно спросил Ванька, когда я высыпал клубни на траву.
— Будущее России, — торжественно ответил я.
— Грязное какое-то будущее. Слыхал я — от Лукавого это яблоко земляное, от Змия…
— Помыть надо, дубина. Ну и не хочешь, не ешь, — я даже почувствовал обиду за такой великий овощ.
Картошки было мало, поэтому мудрствовать я не стал. Вымыл клубни, нарезал тонкими ломтями прямо с кожурой, благо она была молодая, и пустил на жаровню, добавив сала. Оно зашипело, запахло так, что даже Потапыч, до этого демонстративно считавший шашлык вполне достаточной пищей, оказался рядом.
— Не толпитесь, — предупредил я. — Всем не хватит.
— Тогда чего готовишь на всех глазах? — резонно спросил Захар. — Изверг.
— Чтобы вы страдали.
— Злой ты, Платон.
— Командир должен вызывать уважение и страх.
— Ты пока только слюну вызываешь, — заметил Ванька.
Когда вернулась Аглая, оставив-таки в какой-то момент Линара наедине с собой, сковорода, вернее содержимое жаровни, уже исчезало. Аглая первым делом увидела картошку и немедленно забыла о высоких материях, так недавно окутывающих ее рядом с Карлом.
— А мне оставили? — спросила она, подходя к жаровне.
— Доктору своему понесёшь? — съязвил Ванька.
Сестрёнка смерила меня таким взглядом, что я сразу понял: ещё слово — и картошка окажется у меня за шиворотом. Он был неудавшимся ухажёром Аглаи. Не приняла она Ваньку, тот только и ищет повода подначить.
Ели шумно. Шашлык рвали зубами прямо с шампуров, заедали хлебом, обмакивали в соль. Кто-то нашёл зелёный лук, и он пошёл по кругу. Картошка исчезла быстрее мяса.
Мухтар сидел возле меня с таким трагическим выражением морды, словно всю жизнь только и делал, что голодал, хотя я лично видел, как минут двадцать назад ему отдали здоровенный кусок обрези. Косточки он принимал осторожно, почти деликатно, после чего отходил на два шага и превращал их в хрустящую труху.
— Ванька, щиты подготовили? — спросил я у нашего балагура, быстро доев и даже не успев толком насладиться своей порцией мяса.
— Подготовили, господин кавалер с орденом, — с самым серьёзным выражением лица ответил он и даже попытался изобразить поклон. — Всё, как изволили приказать. Народ трудился, не щадя живота своего. Особенно моего.
— Да будет вам уже, братцы, — отмахнулся я от очередной подначки, хотя губы сами растянулись в улыбке.
Линар как раз возвращался от берега, и, признаться, на несколько мгновений я даже перестал думать о щитах. Словно другой человек шёл. Бывший корнет — а я почему-то был уверен, что в будущем он ещё станет не только корнетом, но, может быть, и полковником, — улыбался во все свои удивительно белые и здоровые зубы. Плечи расправились, взгляд ожил. Куда-то исчезло то выражение человека, который уже мысленно похоронил себя вместе со своим прежним званием, честью и прежней жизнью.
Аглая бросила робкий взгляд на корнета, и вот тут во мне немедленно проснулся старший брат. На какое-то мгновение даже закралось нехорошее подозрение, что между ними произошло нечто такое, чему мне как брату радоваться совершенно не следовало. Но я уже достаточно хорошо научился читать сестрёнку: по тому, как она хмурит бровки, как отводит глаза, как поджимает губы, когда хочет скрыть настроение. Нет, всё нормально. Даже наоборот. Казалось, Аглая сама немного вымоталась. Наверное, Линар всё-таки высказал ей немало того, что последние дни держал в себе: страхи, обиды, унижение, отчаяние. А она выслушала и словно приняла часть этой тяжести на себя.
— Господин Линар, вы поучаствуете в нашем шуточном деле? — спросил я разжалованного офицера, когда он подошёл ближе.
— Даже и не знаю, Платон, — усмехнулся он, покосившись в сторону приготовленных досок. — Грубая какая-то у вас затея. Хотя препятствовать ей я, разумеется, не могу.
— Господин рядовой, так что же сразу глупость-то? — возмутился Ванька, мгновенно встав на мою сторону. — Платон ведь объяснил, что к чему. Тут замысел. Военный!
Линар посмотрел на него, потом на меня и только головой покачал. По выражению его лица было совершенно ясно: именно слово «военный» применительно к нашей затее вызывало у него наибольшие сомнения.
На самом деле я и сам не был уверен, что всё сработает именно в том направлении, которым я обосновывал необходимость подобного безобразия. Но очень уж хотелось попробовать. Щиты мы сбили из грубых досок. Емельян каким-то чудом нашёл краску — белую, чтобы буквы хорошо читались на тёмном дереве. Теперь оставалось написать на французском несколько посланий тем, кто обязательно придёт в наш покинутый лагерь.
Дорога здесь была фактически одна. Корпус маршала Даву, преследовавший русский арьергард Второй армии, вряд ли мог миновать это место: с одной стороны тянулся лес, местами почти непролазный, с другой мешали река и заболоченная местность. Я вообще удивлялся, почему при таком удобном узком проходе не поставить хороший заслон, не подготовить хотя бы простейшие оборонительные сооружения и не задержать французов на день-два. Не так, конечно, как было сделано под Бобруйском, а меньшими силами — теми же егерями, которым заранее определить пути отхода и дать возможность после короткого боя оторваться от французских соединений.
На мой взгляд, именно так и следовало бить врага. Не пытаться всякий раз остановить огромную армию грудью, а понемногу стачивать её. День здесь, полдня там. Несколько сотен человек сегодня, ещё сотня завтра. Заставлять французов разворачивать колонны, подтягивать пушки, тратить порох, время и людей. Глядишь, ещё до подхода к Москве армия Наполеона настолько истощится, что даже он задумается, стоит ли идти дальше.
Москва вообще становилась для меня каким-то внутренним мерилом собственного присутствия в этом мире. Я не хотел допустить, чтобы её взяли и чтобы она сгорела. Слишком многое там погибло, и речь шла не только об имуществе русского императора, хотя в войне, где экономика уже давно стала едва ли не таким же оружием, как пушки, это тоже имело значение. Сколько рукописей, архивов, книг исчезло в огне? Сколько источников, которыми пользовались историки вроде Татищева, потом уже никто никогда не увидел? Хотя к самому Татищеву у меня имелись вопросы. По мне, местами тот ещё почти шарлатан.
Вскоре мы склонились над первыми щитами. Писать пришлось мне, но под непрерывное ворчание рядового Линара, который утверждал, что говорю я по-французски уже вполне сносно, а вот пишу так, словно французский язык лично оскорбил меня и теперь я ему мщу.
— Здесь ошибка, — заметил он, ткнув пальцем в строчку.