— Ладно, но и ты не серчай. А Франц… он влюблён в работу свою. Но не робей. Будешь ему опорой и помощью, вот тогда он и оценит… — я посерьёзнел. — А вообще, ты ничего так и не разузнала. Что говорят? Обо мне, о нас, егерях?
— Разузнала. В лазарет много кто ходит. И если бы Франц не был честным человеком, давно бы уже в серебре был. Несут за своих раненых и стар и млад. Всем подавай чаи да супы наваристее. Харчи в лазарете ну как… как здесь, жирные, сытные, — говорила Аглая.
— И? Узнала-то чего?
— Приходили офицеры со штаба. Капитан Журавлевич уже в сознании. Вот они и писали с его слов, что да как было. Сегодня к вечеру и писали. Он… — Аглая замолчала.
И ведь коза эдакая, специально хочет поиздеваться.
— Всё, спим молча, раз ничего важного, — сказал я, лёг и ещё демонстративно отвернулся. — Ко мне не прижиматься и ночью не греться.
— Э! Да всё добро там! Журавлевич расписал, что вы полусотней егерей это… вот, вспомнила, левый фланг браво держали и центру помогали метко. Ещё сказал, что от вас, от егерей, и был вольноопределяющийся, ну это он так про Ефимку, которого направили с поля боя под пулями вражескими и штыками острыми вынести раненого его, стало быть, Журавлевича.
Я усмехнулся. Неужели лёд тронулся?
Признаться, человеком я, наверное, был всё-таки не самым хорошим. Где-то на задворках сознания уже поселилась мысль, что близость Аглаи к врачам и офицерам можно использовать для получения информации. Ей достаточно было появиться в офицерском собрании, послушать разговоры, улыбнуться нужному человеку — и половина подноготной корпуса, а то и армии могла оказаться у меня.
Я знал, что её уже приглашали на такие собрания. Но она настолько выматывалась во время переходов, обихаживая раненых, что ей было не до развлечений. Даже понимая, насколько мне нужна информация, Аглая физически не могла каждый вечер превращаться в лёгкую, задорную и относительно образованную барышню, способную очаровывать офицеров и невзначай задавать нужные вопросы.
Впрочем, она компенсировала один источник информации другим.
Лазарет превратился в своеобразное место паломничества. К раненым постоянно приходили товарищи, офицеры, денщики. Солдатская артель могла собрать рубль или несколько рублей вскладчину, лишь бы их раненый товарищ получил чуть лучший уход или дополнительную еду. Офицеры приносили деньги за сослуживцев.
В другом месте на этом уже наверняка кто-нибудь устроил бы доходное предприятие.
— Доктор Франц не такой, — убеждала меня Аглая несколько дней назад. — Он ни копейки себе не берёт.
Хотелось верить, что основной доктор дивизионного лазарета Франц Гринберг действительно настолько чистый человек. Хотя мой жизненный опыт подсказывал: отчаянно честных людей и в моём времени, и в этом настолько мало, что их впору заносить в Красную книгу.
Правда, хвала Господу: сколько бы этот вид ни вымирал, в каждом поколении несколько экземпляров всё-таки появляется.
— Хорошо, не берёт. Тут молодец, — сказал я тогда. — А почему вы раны повторно не очищаете? Почему не промываете как следует? Почему не убираете всё загнившее?
Аглая нахмурилась.
— Господин Франц Гринберг делает такие операции, — ответила она. — Когда останавливаемся на ночёвку, он берёт самых тяжёлых. Тех, которые уже наверняка представятся и которых Антонов огонь поедает…
Она замолчала. Глаза наполнились влагой.
И это была уже не та сырость, которая по ночам ползла от земли.
— Эй, — тихо сказал я и коснулся её плеча. — Не надо.
— А как не надо? — спросила она, сердито смахнув слезу. — Вчера человек со мной разговаривал. Сегодня утром ещё просил воды. А вечером его уже нет. Другому ногу отняли — всё равно умер. Третий после операции кричал до хрипоты, а потом даже кричать перестал…
Я молчал. Потому что здесь никакая умная фраза не помогла бы. Я привстал, несмотря на то что кольнуло в боку и неудобно было, но приобнял девушку. Она уложила свою голову мне на плечо и плакала.
Огромная проблема нынешней военно-полевой медицины заключалась даже не в том, что врачи были глупыми. Наоборот, среди них встречались прекрасные специалисты. Они знали анатомию, умели ампутировать, извлекать пули, вправлять переломы, перевязывать сосуды. Некоторые операции здешние хирурги выполняли с такой скоростью и уверенностью, что современному человеку оставалось только уважительно снять шляпу.
Проблема была в другом. Они сражались с невидимым противником, о существовании которого ещё не знали. Я знал. Бактерии. Микроорганизмы. Заражение. Знал — и почти ничего не мог доказать.
— Всё, не буду рыдать. Франц говорит, что сильной нужно быть, а рыдать могут и раненые, мы не имеем права на то, — серьёзно сказала Аглая, отстраняясь.
— А спирт? — спросил я. — Вино крепкое?
Аглая покачала головой.
— Почти нет. Доктор ругается. Немного осталось для нужд, но на всех не хватает.
Вот она, обратная сторона абсолютной честности. Деньги врач брать отказывался, хотя на эти самые деньги можно было покупать необходимое для лазарета. Спирт. Чистое полотно. Мыло. Более качественную пищу для раненых. Опиум, если удастся найти. Всё то, что хоть немного увеличивало шанс человека не отправиться к праотцам.
— Передай Францу, — сказал я, — пусть попробует хотя бы разделить деньги. Не себе брать. Сделать лазаретную кассу. Записывать: кто дал, сколько, на что потрачено. Тогда и совесть чиста, и раненым польза.
Аглая задумалась.
— Он может согласиться.
— Умный человек должен.
— А если не согласится?
— Тогда скажи, что это придумала ты.
Она повернулась ко мне.
— Почему я? Это же ты… Ты всё. Он уже смотрит на меня как на дурочку…
— Ну, во-первых, не смотрит он на тебя так. Удивлённо? Да. Не может принять, что ты ещё и советы даёшь. Во-вторых, не любил бы, не по нраву ты ему была бы, уже к чёрту послал бы и с советами твоими.
— Твоими!
— Нет, сестрица, твоими, — настаивал я.
Но мысль была серьёзной. Напоить человека крепким алкоголем перед мучительной операцией — не наркоз, конечно. Даже близко не наркоз. Но если выбирать между этим и совершенно трезвым пациентом, которому будут расширять рану, вытаскивать пулю или отпиливать ногу, выбор становился очевидным. Был ещё опиум и его препараты, которые медицина этого времени знала, но с ними требовалась осторожность.
А где-то дальше в моей памяти маячил эфир.
Я знал, что в будущем людей станут усыплять перед операциями. Знал даже, что одним из средств станет эфир. Помнил и Пирогова, который будет применять эфирный наркоз в военной хирургии.
Но между «я знаю, что эфир работает» и «я умею безопасно дать человеку эфирный наркоз» лежала пропасть. Стоило ошибиться с дозой — и пациент мог просто не проснуться.
Поэтому прийти к Францу и торжественно объявить: «Дышите вот этим, господа, и режьте человека» — было бы не прогрессом, а убийством с научным выражением лица.
Нет. Здесь спешить нельзя.
Я выбрал другую тактику. То немногое, что помнил хотя бы приблизительно и что не могло сразу кого-нибудь убить, передавал через Аглаю. Чистые руки. Кипячёная вода. Чистое полотно для перевязок. Мыть инструменты. Если возможно — кипятить то, чему кипячение не повредит. Не лезть грязными пальцами в рану. Не использовать одну и ту же окровавленную тряпку на нескольких людях. Отделять людей с гниющими ранами от тех, у кого раны пока чистые.
Простые вещи. Для меня. Для них — иногда почти ересь.
Когда Аглая попыталась подробно пересказать доктору мои рассуждения о микроорганизмах, бактериях и прочей невидимой живности, я, кажется, немного переборщил. По её словам, Франц долго слушал, затем рассмеялся и заявил, что у барышни чрезвычайно богатое воображение и, будь она мужчиной, ей следовало бы попробовать писать романы.
— Он действительно так сказал? — спросил я.
— Почти, — ответила Аглая и улыбнулась.
— Передай ему, что через пятьдесят лет я потребую извинений.