Они его не слышали. Они шли к огню.
— Как вас звали?
Звон продолжался. Он слышал, как они зовут друг друга, но разобрать имена не мог.
На лезвие сел мотылёк. Пришёл на свет — на его свет. Котори подставил палец.
— На меня. На него нельзя.
Мотылёк перебрался, посидел и улетел в дверь. За ним прилетели ещё два; он пересаживал их на рукав, и они сидели там, пока он слушал. Когда он наклонялся, они перебирались выше, к плечу.
* * *
Луна поднималась, и полоса света отступала к порогу. Котори подвинулся следом и почувствовал, как затянулись полоски ткани на рукавах.
Он ослабил узлы — зубами и одной рукой, как перетягивал на пустыре. Ткань, наверное, села от дождя.
Внизу гасли окна. Вокзал не гас никогда.
Пол был холодный. Ноги затекали; он вытягивал их по очереди и снова подбирал, не выпуская рукояти.
С каждым разом в звоне было больше всего.
До огня было темно и тесно. Камень. Так долго, что темнота была не темнотой, а просто — всем. Потом камень раскололи, и внутри оказалось железо — не такое, как в гвоздях: сырое, без формы, с камнем пополам. Его несли к огню в руках, которые Котори знал. Огонь отделял камень от железа; камень уходил, железо оставалось. Это было первое, что оно помнило: как его вынули из темноты и как стало горячо.
Что из него делают, железо не знало. Оно знало огонь и удары.
Потом жар. Голоса.
Их привели — насильно. Вели к горну, и они уже понимали, что будет дальше. Кто вёл, железо не запомнило, ему было не интересно: оно смотрело в огонь и дышало огнём.
Котори понимал это так же ясно, как просьбы на дощечках: их жизни отдали за меч. Их самих никто не спрашивал.
Что стало с ними после смерти, железо не помнило. В его памяти остались кровь и оборвавшиеся голоса. И вкус крови. Железо шептало, что вкус этот — особенный.
Котори убрал лицо от лезвия. Звон стих. Из щели тогда пахло сладковатым, и он не захотел узнавать — чем именно. Теперь точно узнал.
Он посмотрел на свободную ладонь. Этой рукой он выкладывал на чёрный пол жетон, камешек, колпачок от бутылки. Ещё предлагал подметать.
— За один меч отдали сто жизней, — тихо сказал он. — А нас туда двое пришло.
«Не думай, что ему твои бумажки обязательно нужны», — сказала Гин раньше. Она была права. Бумажки ему были не нужны. Ни тогда, ни сейчас.
Он вспомнил, как втянули воздух ноздри — каждая со сливную трубу размером. Он стоял тогда у самой руки, и куртка на нём шевельнулась. Он это заметил и не думал об этом.
«Чую, чую тебя».
Кузнец почуял меч. Узнал свою первую работу. Что было бы, если бы Котори принёс другое железо? Или это был бы другой иппон-датара? Противно заныло в груди от запоздалого предчувствия.
* * *
Между первой ковкой и последней в песне оставался провал. Котори раз за разом вслушивался в него, и теперь оттуда начали проступать отдельные воспоминания.
Его вынесли из горы на свет, и он запел в первый раз. Котори узнал звон: такой был на склоне два дня назад.
Его несли. Долго — дни; сколько, Котори не сосчитал бы. В руках поменьше, чем у кузнеца. Ткань была, но железо помнило не её, а руки, которые чувствовало сквозь неё. Днём его разворачивали и смотрели. Оно пело, и его заворачивали снова.
Внизу не было ничего.
Была какая-то гора, были и другие горы, и вода — большая вода. Ни знакомого поля, ни дороги, ни ворот. Ночью в песне не светилось нигде — Котори посмотрел в дверь, на вокзал внизу, и снова на лезвие. Нигде. Камни везде молчали. Им нечего было помнить.
Шёл дождь. Из знакомого в песне был только дождь. И река — она говорила и тогда, без остановки, и тоже не с ним.
Знакомых ворот со стражами Котори нигде не увидел. Всё это было задолго до храмов, которые он знал.
Потом в песне наступила ночь, освещённая множеством огней. Они двигались по склонам. Земля дрожала от ударов, хотя молота рядом больше не было. Вдалеке что-то рушилось. Котори пытался услышать реку и не мог: её заглушал грохот.
Клинок переходил из рук в руки. Его передавали поспешно, рукоять перехватывали мокрыми пальцами. Мокрыми — со вкусом крови. Железо помнило. Кто-то кричал, и ему отвечали с разных сторон.
Война? Котори знал это слово. На стене его храма воины стояли среди копий, но роспись молчала. Здесь гремело со всех сторон, и ночь никак не кончалась.
Тот, кто держал меч, остановился. Впереди было светло.
Свет исходил от огромного существа. Под ним прогибалась земля; рядом с его ногой человек с мечом казался меньше Котори у руки кузнеца. Лица не было видно. Смотреть на него оказалось почти так же трудно, как тогда — светить в подземной кузне.
Бог.
Котори узнал это раньше, чем успел подобрать слово. Так же безошибочно железо знало жар. Перед ним был бог, и меч мог его убить.
Не просто ранить, не только заставить отступить. Оборвать его жизнь, как обрывались жизни у горна. Для этого и понадобилась та ковка, та кровь.
Руки на рукояти дрожали. Бог отступил.
Клинок поднялся, и свет на миг залил его целиком. Потом сталь во что-то вошла. Через ладони Котори прошёл толчок; он качнулся, едва не выпустив рукоять. Что-то огромное оседало, и свет гас вместе с ним. Снова стала видна ночь.
Дальше был провал.
Котори отвёл лицо, переждал и наклонился снова. Дошёл до того же места. Сталь входила, свет гас — и больше ничего. Ни лица упавшего, ни того, что осталось лежать на земле.
— Ты его убил? — спросил он.
Танто звенел.
Похоже, убил. Котори не мог узнать наверняка: железо помнило удар, но не помнило, поднялся ли после него тот, в кого оно вошло. Только страха перед этим клинком у бога было не меньше, чем у державшего его.
Котори посмотрел на короткое лезвие у себя в руках. После перековки оно стало меньше. Что осталось в нём от той силы, он не знал.
Каменные собаки у чужих ворот сказали: с этим не сюда. Он тогда решил, что они не разглядели обломок. Теперь вспомнил, как одна не открывала пасть, а у другой скрежетало внутри.
Нанами он обещал показать, если получится. Покажет в ножнах. И доставать рядом с ней не станет. Да и вообще — доставать его при других людях ли, аякаши ли, других ли существах надо только в крайних случаях.
Песня повела дальше.
Снова появились знакомая яма с углями, наковальня и огромные пальцы. Кузнец был ещё молод. Рука потянулась к клинку, но остановилась: остриё повернули к ней.
Котори замер.
Меч держал кто-то другой. Острие поднималось всё выше, к тому месту над горном, откуда он неделю назад слышал дыхание. Кузнец медленно отвёл ладонь. За чужими руками шевелились ещё чьи-то силуэты. Голос произнёс несколько слов — низко, отрывисто. Разобрать их Котори не смог.
Он снова подвёл лицо к стали. Снова увидел протянутую руку, поворот острия, отступившие пальцы.
Может быть, меч принесли обратно с приказом. Может быть, требовали выковать ещё один такой же. Котори слышал только голос, но не слова. Зато видел, как держали клинок. Так не отдают вещь мастеру.
Похоже, этим мечом угрожали тому, кто его выковал.
«Старый друг. Старый враг».
Тогда, в пещере, кузнец произнёс это спокойно. Котори теперь снова и снова видел чужие руки, разворачивающие меч остриём к создателю. Случилось это до погасшего света или после, он не мог понять: воспоминания проступали в том порядке, в каком удавалось их расслышать.
Он опустил танто чуть ниже.
— Ты и до него мог достать.
Котори помолчал.
— Ты опасный. Я только теперь понял, насколько.
Звон не изменился.
Дальше было много рук. Много битв. Много крови. А потом — плохие руки! Плохие, холодные руки не хотели владеть мечом. Они завернули его в плохую тряпку, стянули плохой верёвкой, которая не давала петь, и наложили плохие печати. Тут песня сбилась, и клинок несколько раз возмущённо дзинькнул. Что это была за тряпка, железо уже не помнило: она сгнила первой. Меч положили в землю, придавили чем-то тяжёлым. И ушли. И больше не приходили.