— «Обеспокоен, но воздерживается», — повторил Агирре вполголоса, откладывая депешу на стол. — Красивые слова, которые не остановят ни одного бразильского солдата у наших границ.
— Быть может, ваше превосходительство, осторожность парагвайцев — не отказ от поддержки, а её отсрочка, — заметил министр без особой, впрочем, уверенности в собственных словах. — Если Лопес выжидает более удачного момента для вмешательства, наше падение может оказаться именно тем поводом, что вынудит его наконец объявить войну Бразилии в открытую.
— Слабое утешение для тех, кому предстоит защищать Монтевидео, пока Асунсьон выжидает подходящий момент, — сказал Агирре устало, но в голосе его не было настоящего гнева — лишь та же усталая, смирившаяся горечь человека, слишком давно наблюдавшего, как судьба его маленькой страны решается волей соседей, куда более сильных и куда менее склонных считаться с чужими интересами.
Он снова повернулся к окну, туда, где за тёмными крышами угадывалась линия побережья и — дальше, за горизонтом, невидимая, но ощутимая — та самая река Ла-Плата, что связывала между собой три страны, чьи правители в этот самый час, каждый в своём дворце, взвешивали судьбу Уругвая на весах собственных, куда более масштабных расчётов.
— Подготовьте ответную депешу Лопесу, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Поблагодарите за обеспокоенность. И напомните — вежливо, но твёрдо, — что обеспокоенность, не подкреплённая действием, стоит для гибнущей страны не больше, чем сочувствие постороннего зрителя.
Министр молча поклонился и вышел, оставив президента одного в кабинете, освещённом единственной догоравшей свечой, — человека, чья власть таяла с каждой новой сводкой из провинций так же неотвратимо, как таял воск перед ним на столе, и который не мог знать, что депеша, которую он только что распорядился составить, доберётся до Асунсьона в тот самый момент, когда человек, читающий её там, будет взвешивать судьбу не одного только Уругвая, а всего континента — с ясностью, недоступной ни одному из живущих в этом веке правителей, потому что помнил он не только настоящее, но и то будущее, которого отчаянно пытался не допустить.
Император Педру Второй
Бартоломео Митре
Атанасио Агирре
Глава 13
Депеша из Монтевидео пришла в Асунсьон утром, спустя неделю после того, как Дмитрий отправил своё осторожное письмо Митре, — и вместе с ней в кабинет вошёл не Бергес, как обычно, а сам Венансио, чьё лицо с первого взгляда сказало Дмитрию больше, чем могли сказать любые слова.
— Читай, — сказал брат коротко, кладя лист на стол вместо привычного доклада.
Дмитрий развернул депешу и пробежал глазами официальные, тщательно взвешенные фразы уругвайского правительства — те самые, что рождались в кабинете президента Агирре тремя днями раньше, хотя видеть эту сцену Дмитрию, разумеется, было не дано.
Тон послания был почтителен, но под почтительностью безошибочно угадывался упрёк: благодарность за «обеспокоенность» соседствовала с прямым напоминанием, что сочувствие, не подкреплённое делом, немногого стоит для страны, теряющей одну провинцию за другой.
— Они правы, — сказал Дмитрий тихо, откладывая лист. — Обеспокоенность без действия — это действительно немного.
— Значит, время пришло? — спросил Венансио, и в его голосе Дмитрий уловил нечто среднее между тревогой и нетерпением, будто брат столько дней ждал этого разговора, что сама неопределённость успела вымотать его сильнее, чем самое трудное решение.
Дмитрий не ответил сразу — вместо этого он подошёл к окну, туда, где привычно открывался вид на плац, где привычно маршировала утренняя смена караула, и вгляделся в горизонт так, будто мог различить за ним не только границу с Бразилией, но и саму линию времени, отделявшую тот мир, что он помнил по учебникам, от того, что творился здесь, сейчас, его собственными, пусть и чужими, руками.
За минувшие недели он выгадал многое — молчаливую, хрупкую благосклонность Митре, готового по крайней мере не спешить с союзом против Асунсьона; список Мендеса, работа по которому уже принесла первые плоды — двое инженеров ехали из Буэнос-Айреса, станки для литейных мастерских были заказаны у бельгийских поставщиков; армию, чей дух, увиденный им своими глазами на памятном смотре, оставался нетронутым, но чьё вооружение по-прежнему отставало от бразильского на целое поколение.
Он выгадал время — но не остановил саму историю, которая, как он и подозревал с самого начала, обладала собственной инерцией, независимой от осторожности одного человека во дворце Асунсьона.
— Бразилия не отступит от Уругвая, что бы мы ни делали, — сказал он наконец, оборачиваясь. — Я понял это ещё в первую ночь, когда узнал, кем стал. Вопрос никогда не был в том, начнётся ли эта война. Вопрос был в том, как мы в неё войдём — застигнутые врасплох, в одиночестве против троих, как случилось в… — он на мгновение осёкся, едва не произнеся вслух то, что не мог объяснить брату, — как могло бы случиться, если бы мы поторопились. Или иначе — с армией, готовой к затяжной борьбе, и хотя бы с одним соседом, не настроенным против нас с первого дня.
— Ты хочешь сказать, что мы всё ещё не готовы, — сказал Венансио.
— Я хочу сказать, что мы готовы больше, чем были бы, объяви я войну ещё две недели назад, поддавшись Ресквину, — ответил Дмитрий. — Но нет, полностью не готовы. И, боюсь, никогда не будем готовы полностью — время работает и на нас, и против нас одновременно, и рано или поздно наступит момент, когда промедление станет опаснее действия.
Он снова взял в руки депешу из Монтевидео, перечитывая последние строки — те, что были ближе всего к прямой мольбе, спрятанной за дипломатической сдержанностью, — и почувствовал, как внутри собирается то самое холодное, тяжёлое спокойствие, что приходило к нему прежде только перед по-настоящему трудными решениями в его прежней жизни.
— Собери совет, — сказал он Венансио. — Полный — военный, дипломатический, всех, кого я собирал в прошлый раз. Сегодня вечером. Пора решать не «будем ли мы вступать в эту войну», а «на каких условиях и в какой момент мы сделаем это так, чтобы не повторить ошибок, которые может стоить нам всего».
Вечером того же дня, когда за окнами зала совета уже сгущались быстрые, как всегда в этих широтах, сумерки, Дмитрий стоял во главе стола, обводя взглядом собравшихся — Ресквина, чьё лицо впервые за последние недели не выражало привычного скепсиса, а скорее сосредоточенное ожидание; Бергеса, державшего перед собой последние сводки из Буэнос-Айреса и Рио; Мендеса, молчаливо сидевшего в конце стола со списком того, что армия успела получить, а чего всё ещё не хватало; Венансио, напряжённо застывшего по правую руку.
— Господа, — начал Дмитрий, и голос его в этот раз звучал иначе, чем на прошлом совете, — не с той нерешительностью выздоравливающего после лихорадки, а с твёрдостью человека, который взвесил всё, что мог взвесить, и готов принять на себя ответственность за то, что взвесить было невозможно. — Уругвай просит нашей поддержки прямо, без обиняков. Бразилия не остановится сама. Вопрос больше не в том, вступать ли нам в этот конфликт, а в том, как сделать это с наибольшей пользой для страны, которую мы все здесь представляем.