Люди на улицах останавливались при виде коляски — не с испугом, но с той смесью почтения и настороженного любопытства, какая обычно сопровождает появление власти в местах, где власть эта абсолютна и оттого немного пугает самим фактом своего приближения. Женщины в тёмных платьях с шалями, накинутыми на плечи вопреки утренней жаре, наскоро приседали в подобии реверанса; мужчины снимали шляпы; несколько босоногих детей, игравших в пыли у обочины, замерли, разглядывая экипаж широко раскрытыми глазами, пока кто-то из взрослых не одёрнул их резким окриком.
Дмитрий отвечал на эти приветствия сдержанным кивком — жест, который тело, кажется, воспроизводило само, отработанный годами появлений на людях, — но внутри при этом что-то сжималось от странного, непривычного ощущения: он видел перед собой не абстрактных «жителей девятнадцатого века», знакомых по учебникам и архивным фотографиям, а живых, конкретных людей — женщину с ребёнком на руках, старика, опиравшегося на клюку у дверей лавки, торговку фруктами, разложившую на циновке апельсины и что-то незнакомое, тёмно-красное, — и знал то, чего не знал никто из них: что для многих из этих лиц оставалось меньше десяти лет жизни, и меньше — если он не успеет ничего изменить.
Коляска проехала мимо рынка, и на несколько минут Дмитрий позволил себе просто впитывать шум и краски этого места — крики торговцев, звон металлической посуды, запах жареной кукурузы и чего-то пряного, вплетавшийся в вечный фон конского пота и речной сырости; горы фруктов, каких он никогда не видел в прежней жизни, рядом с грубыми глиняными горшками и отрезами домотканой ткани; ослепительно белые рубахи мужчин рядом с тёмными, почти чёрными от загара лицами. Здесь, среди рыночного гула, эпоха ощущалась не как абстракция из учебника, а как что-то плотное, реальное, дышащее — мир, ещё не знавший фотографии в привычном смысле, не знавший телеграфа дальше нескольких линий, мир, где новости из Европы шли месяцами, а новости из соседней Бразилии — неделями, и потому решения, которые в его прежней жизни принимались бы за часы после короткого доклада разведки, здесь требовали недель ожидания и абсолютного доверия к донесению, которое могло уже безнадёжно устареть к моменту прочтения.
«Вот с чем мне на самом деле предстоит воевать, — подумал он, глядя, как коляска сворачивает к набережной, откуда открывался вид на широкую, медленно несущую свои воды реку, у берега которой покачивались на якоре несколько парусных и один-два колёсных парохода — жалкая, по меркам его прежнего мира, но, видимо, вся мощь парагвайского флота, вокруг которой строилась оборона всей речной границы страны. — Не только с историей одного тщеславного человека и не только с амбициями соседей. С самим временем — с тем, насколько медленно оно здесь течёт, насколько узки его возможности по сравнению с тем, что я помню как норму. Здесь нельзя позвонить по телефону, нельзя поднять спутник, нельзя перебросить дивизию за сутки. Здесь всё — недели, ошибки, слухи вместо разведки. И именно в этой медлительности, а не только в злой воле правителя, коренится половина будущей катастрофы».
Набережная утопала в той же красноватой пыли, что и центральные улицы, но здесь к ней примешивался запах реки — сырой, илистый, с нотками гниющих водорослей и рыбы, — и Дмитрий, вглядываясь в противоположный, едва различимый в утренней дымке берег, впервые с момента пробуждения ощутил не страх и не растерянность, а нечто похожее на азарт первопроходца, увидевшего незнакомую, полную опасностей территорию и понявшего, что придётся учиться выживать в ней с нуля, забыв всё, что казалось прежде очевидным.
Коляска остановилась у небольшой пристани, где несколько солдат — оборванных, но подтянутых, в форме, явно знавшей лучшие времена, — грузили на баркас какие-то ящики под присмотром сержанта, гаркнувшего команду «смирно» при виде экипажа. Дмитрий вышел, не обращая внимания на протестующий взгляд сопровождавшего его адъютанта, обеспокоенного, судя по всему, самим фактом того, что верховный правитель решил пройтись пешком в этой части города, и несколько минут просто стоял на краю пристани, глядя на реку, на далёкий, скрытый дымкой горизонт, за которым — он знал это точно — уже начинала собираться сила, способная смести и эту пристань, и этот город, и саму эту неторопливую, плывущую сквозь девятнадцатый век страну.
«Я должен запомнить этот город таким, какой он сейчас, — подумал он, возвращаясь к коляске под настороженным взглядом адъютанта. — Пока он ещё цел. Потому что если я ошибусь — а шансов ошибиться здесь куда больше, чем шансов всё исправить, — этот рынок, эти дети у обочины, эта пристань станут просто ещё одной строчкой в списке того, что унесла война, которую я поклялся себе не допустить или хотя бы не проиграть».
Глава 8
Возвращение с набережной оказалось недолгим — не успела коляска подъехать к воротам дворца, как адъютант, всё ещё не отошедший от давешней вольности со спуском на пристань, доложил, что генерал Ресквин ожидает с докладом о готовности гарнизона к смотру, назначенному, как выяснилось, ещё неделю назад распоряжением настоящего Лопеса. Дмитрий выслушал это с той же смесью раздражения и смирения, что и накануне известие о созванном совете: чужие решения продолжали настигать его быстрее, чем он успевал разобраться в собственных.
— Когда смотр? — спросил он, стараясь, чтобы вопрос прозвучал как уточнение деталей, а не как признание полного неведения.
— Через час, ваше превосходительство, как и было условлено. Гарнизон уже выстроен на плацу.
Час на то, чтобы переодеться в парадный мундир и собраться с мыслями, — не так уж мало по меркам его прежней профессии, где решения принимались за секунды, но катастрофически мало для того, чтобы вжиться в роль верховного главнокомандующего, ни разу не видевшего собственную армию так, как видит её тот, кто ею командует.
Плац оказался обширным полем за казармами, утоптанным до каменной твёрдости бесчисленными шеренгами марширующих ног, и когда коляска — на этот раз в сопровождении конного эскорта, тоже, видимо, часть протокола, — выехала на его край, Дмитрий впервые увидел разом то, что до сих пор представлял себе только по обрывкам донесений и сухим цифрам Ресквина.
Их было много — гораздо больше, чем он ожидал после вчерашнего разговора о нехватке всего на свете: длинные шеренги, растянувшиеся, казалось, на полкилометра, люди, застывшие в подобии стойки «смирно», хотя выправка эта была далека от того автоматизма, к которому Дмитрий привык за годы службы. Солнце било в глаза с безжалостной прямотой, отражаясь от немногих начищенных штыков и тускло поблёскивая на потёртых, много раз чинённых ружейных стволах.
Он вышел из коляски под грохот барабанов и нестройный, но искренний рёв приветствия — тысячи глоток разом выкрикнули что-то похожее на «¡Viva López!» — и на секунду замер, оглушённый не столько звуком, сколько самим ощущением: вот она, армия, которую история использует как дрова для костра одной из самых страшных войн девятнадцатого века, и вот они, лица, которые он видит впервые и в большинстве своём последний раз.
Ресквин, встретивший его у края плаца в полной парадной форме, коротко доложил о готовности к смотру, и Дмитрий, кивнув, медленно пошёл вдоль первой шеренги — тем неторопливым, изучающим шагом, каким когда-то проверял снаряжение своих бойцов перед выходом, только сейчас этот шаг диктовался не привычкой инструктора, а отчаянным желанием увидеть своими глазами то, с чем действительно придётся воевать.
То, что он увидел, оказалось одновременно хуже и лучше, чем он представлял по докладам. Хуже — потому что вблизи различия между парадным блеском и истинным состоянием снаряжения бросались в глаза сразу: ружья через одно были разных систем и калибров, будто собранные по случаю из десятка разных партий, у многих солдат сапоги оказались стоптаны до дыр, а форма, издалека выглядевшая единообразной, вблизи распадалась на десятки оттенков выцветшей и много раз чинённой ткани. У части шеренги вместо ружей были только пики и длинные ножи-мачете, заткнутые за пояс, — и по тому, с какой уверенностью эти люди держали своё нехитрое оружие, Дмитрий понял: перед ним не столько солдаты в европейском смысле, сколько крестьяне, вооружённые тем, что нашлось, и обученные скорее выживать в поле, чем вести регулярный бой.