«Значит, я умер там, — подумал он спокойно, тем спокойствием, которое приходит, когда паниковать уже поздно и незачем. — Или что-то случилось похуже смерти. И оказался здесь. В ком-то ещё живом. В его памяти, в его теле, в его комнате».
Он снова зажёг лампу — руки, хоть и чужие, слушались уже увереннее, — и подошёл к окну. За стеклом, толстым и неровным, как в старых домах, разливалась ночь: чёрные силуэты деревьев с широкими, незнакомыми кронами, вдалеке — отблески то ли реки, то ли большого водоёма под лунным светом, и над всем этим — россыпь звёзд, слишком яркая для города, но с рисунком созвездий, который Дмитрий, привыкший ориентироваться по небу на охоте и на выходах, не узнавал вовсе.
«Южное полушарие, — понял он с той же холодной ясностью, с которой когда-то определял направление ветра по дыму. — Я не в России. Возможно, вообще не в двадцать первом веке».
Он вернулся к зеркалу и заставил себя рассмотреть чужое лицо внимательнее, уже не с ужасом, а с профессиональной сосредоточенностью, с какой изучал бы незнакомую местность перед выходом. Лицо было немолодым, но и не старым — лет тридцать пять, может, чуть больше. Дорогая ткань ночной рубашки, перстень с гербом, огромная кровать с балдахином, слуга, обратившийся «Ваше превосходительство» — всё это складывалось в картину человека не просто состоятельного, а облечённого властью.
На комоде рядом с зеркалом лежали какие-то бумаги, придавленные тяжёлой чернильницей. Дмитрий взял верхний лист — плотная бумага, убористый почерк, часть текста на испанском, часть — на языке, которого он не знал вовсе, с непривычными сочетаниями букв. В верхней части листа, на печати, оттиснутой сургучом, он разглядел герб — и не смог его прочитать, но заметил внизу листа подпись, размашистую, уверенную:
*F. S. López*
Он смотрел на эти буквы долго, чувствуя, как где-то в глубине сознания, там, где перемешивались его собственные воспоминания и чужие обрывки, что-то откликается — не узнаванием, а тревожным холодком, будто имя было ему знакомо, но по какой-то совсем другой, страшной причине.
«Лопес, — повторил он про себя. — Франсиско Солано Лопес».
И тут же, как открывшийся клапан, в голову хлынуло — не воспоминание, а знание, готовое, будто он всегда его носил, просто забыл на время. Историк-архивист, каким Дмитрий был до того, как ушёл в армию, а потом в спецназ — та часть его жизни, о которой он редко вспоминал, но которая, оказывается, никуда не делась, — эта часть мозга среагировала первой. Латинская Америка. Девятнадцатый век. Парагвай.
Диктатор, который вверг свою маленькую страну в войну против трёх соседей сразу и почти уничтожил её население.
Дмитрий медленно опустился на стул возле комода, чувствуя, как чужое тело покрывается холодным потом, несмотря на духоту.
«Если я прав, — подумал он, — если это действительно тысяча восемьсот какой-то год и я действительно оказался в теле этого человека, то я знаю, чем всё закончится. Я знаю, что будет война. Я знаю, что она будет длиться годы. Я знаю, что от этой страны почти ничего не останется».
Он поднял голову и снова посмотрел в зеркало — на чужое, полное, самоуверенное лицо, которое отныне было его собственным.
«И у меня, — сказал он этому лицу вслух, тихо, но твёрдо, — есть время, чтобы это изменить. Может быть. Если я не наделаю глупостей раньше, чем пойму, где я и что вообще происходит».
За окном, там, где угадывалась река, тонко и протяжно закричала какая-то ночная птица. Дмитрий Орлов, а теперь ещё и Франсиско Солано Лопес — или тот, кто должен был им казаться всем вокруг, — сидел в темноте чужой спальни и понимал, что до рассвета осталось всего несколько часов, а вместе с рассветом придут люди, которые захотят видеть в нём того, кем он не был. Придворные, министры, генералы, женщина, которую он ещё не видел, но чьё имя — Элиза — уже всплыло где-то на границе его новой, чужой памяти.
Нужно было придумать, как прожить первое утро, не выдав себя.
Он потушил лампу и лёг обратно на влажные простыни, глядя в темноту балдахина, и впервые за эту безумную ночь позволил себе задать вопрос, на который не было ответа: сколько у него времени до того, как кто-нибудь — жена, брат, врач, слуга — заметит, что человек, вернувшийся из небытия этой ночью, смотрит на мир глазами, которые никогда прежде не видели этот дворец, эту реку, эту страну.
Рассвет в Асунсьоне наступал быстро — так же быстро, как рушатся все планы, которые не пережили встречи с реальностью. Но об этом Дмитрий Орлов, ещё вчера — инструктор спецназа, а сегодня — верховный правитель Республики Парагвай, пока не знал. Он просто лежал и слушал,
как за окном оживает чужая, незнакомая, полная опасностей жизнь, которая отныне принадлежала ему.
Франсиско Солано Лопес
Глава 2
Рассвет пришёл не постепенно, как привык Дмитрий за годы средней полосы и Кавказа, а почти рывком: ещё десять минут назад за окном стояла плотная чернильная темнота, и вдруг небо посерело, потом порозовело, а через четверть часа комнату уже заливал ровный, безжалостно яркий свет, в котором не спрячешься ни за какими шторами.
Он не спал. Пролежал остаток ночи, глядя в полог, перебирая варианты — от самых разумных до откровенно панических, — и к утру пришёл к одному-единственному твёрдому решению: молчать больше, чем говорить, слушать больше, чем спрашивать, и ни в коем случае не показывать, что не понимает вещей, которые, по всей видимости, должен понимать с рождения.
За дверью — той самой, из-за которой ночью звучал женский голос, — вновь послышались шаги. На этот раз без стука, будто право входить без предупреждения было чем-то само собой разумеющимся. Дверь отворилась, и в комнату вошла невысокая смуглая женщина лет пятидесяти, в тёмном форменном платье, с ключами на поясе, — судя по уверенности движений и по тому, как остальные слуги, мелькнувшие в коридоре за её спиной, посторонились, давая ей дорогу, это была старшая экономка или что-то в этом роде.
— Buenos días, Su Excelencia, — сказала она, и в голосе не было той тревоги, что звучала ночью, — обычная утренняя рутина. — ¿Ha dormido bien? El doctor Fox preguntó si debía venir esta mañana.
Дмитрий уловил два знакомых слова — «доктор» и что-то похожее на имя, — и решил, что молчаливый кивок безопаснее любой фразы. Он кивнул, потом, чуть подумав, покачал головой — если речь о враче, лучше пока обойтись без чужих внимательных глаз, способных заметить неладное быстрее прислуги.
— No es necesario, — произнёс он, и снова, как ночью, слова пришли сами, будто ждали своей очереди на кончике языка. Это тревожило больше всего: часть чужого сознания, чужих рефлексов, чужого языка явно осталась при теле, встроенная глубже, чем сама память. — Estoy… — он сделал паузу, будто вспоминая, — cansado. Nada más.
Женщина кивнула, ничуть не удивившись, и стала деловито открывать тяжёлые ставни на окнах, впуская в комнату ещё больше света и — вместе с ним — звуки просыпающегося дома: где-то далеко ржала лошадь, стучали по каменным плитам чьи-то каблуки, доносился запах свежего хлеба и чего-то похожего на кофе, только более резкого, с горчинкой.