Аграфена и Шигона переглянулись с полнейшим, непроницаемым недоумением. Слова были чуждые, нездешние, отдающие латинской ересью.
— Чего? Слехция? Сево… что? — запинаясь, спросила нянька, морща лоб. — Прости скудоумие моё, государь, но по-нашему сие как будет?
Я вздохнул, понимая, что придётся переводить азы генной инженерии и продвинутой агрономии на язык крестьянского двора и навозной кучи.
— По-нашему сие значит: как от худой коровы не плодить бесчисленных заморышей, а как доброе семя отбирать, — произнёс я чётко и веско. — Смотри, Ографена. Как ныне скот дворовый плодится? Ходит стадо по выгону. И здоровые бугаи, и калечные, и кривые. Крыли кого ни попадя. В итоге телята рождаются хилые, молока от коров — кот наплакал, дохнут от первого же мора. А всё от недомыслия! Девиц будут учить, как блюсти породу.
Я указал на Шигону.
— Представь, купил боярин коня аргамачного дорогого, Туркменских кровей. Привёл во двор. А баба его, хозяйка, повелевает слугам: «Сей жеребец пускай кроет токмо самых рослых да крепких кобылиц, у коих ноги ровные да круп широкий. А кривоногих недомерков близко не подпускать, гнать взашей! И телят от самой удойной коровы беречь пуще глаза, а от сухомятой — на мясо пускать». В итоге через десяток лет во дворе боярина не стадо блохастых кляч, а кони богатырские, коих не стыдно и в полк государев под седло пустить! Сие есть закон отбора семени. И баба должна ведать, как крови мешать, дабы приплод богател!
Шигона, для которого хорошая лошадь была ценнее золота, согласно крякнул.
— Тут государь в самую точку бьёт. Иной раз возвратишься, а на конюшне сплошь жеребята ледащие. Спрашиваешь конюха, а он бельма пучит, мол, бес их разберёт, как они там слюбились. Девке сие знать зело полезно будет. То не колдовство, то хозяйский пригляд. А про сево… второе-то слово заковыристое?
— Севооборот, — повторил я и перешёл к основам выживания всей страны. Я знал, что надвигается малый ледниковый период, и если мы не научимся выжимать из скудной земли максимум, то нас сожрёт голод, а не татары. — Сие — наука о том, как землицу-кормилицу не истощить в прах. Ныне как пашут смерды? Сеют рожь пять лет кряду на одном поле. Земля соки отдаст, обессилеет, урожайность падает, зерно мелким становится. Смерд плачет, на небо кивает: «Бог не дал!» Богу-то больше делать нечего, как за его дуростью следить!
Я подался вперёд, и глаза мои загорелись подлинной страстью просветителя-прагматика.
— А девицу научат. Она выйдет на крыльцо и тиуну прикажет: «В сей год на том поле сей рожь. На другой год — овёс. На третий — бобы да горох пусти, они землице силу возвращают. А на четвёртый год — вовсе плугом не трожь, пущай клевером зарастает, пущай скотина там пасётся да навозом землю жирнит. А для пашни иное поле бери!» И тогда у неё закрома будут от зерна трещать даже в лихие, засушливые годы! И семена она повелит отбирать лишь самые крупные, полновесные, а щуплые — курям скармливать. Сие и есть сбережение Державы! Ибо сытое войско — сильное войско.
Аграфена слушала, затаив дыхание. Я видел, как её практичный ум жадно впитывал эти концепции. Это было не разрушение традиций, это была их оптимизация. Устои, возведённые в квадрат, наделённые аналитикой и холодным расчётом.
— Чудны слова твои, государь-свет, — пробормотала она, благоговейно покачивая головой. — Оно ведь всё так просто звучит… как по писаному. Будто кто пелену с очей сорвал. Истинно, коли хозяйка так мыслить зачнёт, муж её озолотится, а амбары лопнут… Да попы такое пропустят. В том греха несть, одно радение.
Я откинулся назад и сделал глубокий вдох. Первые два бастиона были взяты. Но впереди оставался самый трудный, самый спорный раздел.
— Рад я, что вы уразумели благо сие, — сказал я тихо, но так, что оба моих собеседника мгновенно напряглись, чувствуя подвох. — Но есть и наука урядная, строения рядов.
Если до этого Аграфена только краснела и бледнела, то теперь её лицо пошло настоящими серыми пятнами. Она отшатнулась, прижав тяжелую руку к груди, губы её затряслись в суеверном ужасе. Шигона инстинктивно перехватил рукоять сабли, словно ожидая, что сейчас из-под пола полезут черти с вилами.
— Ряды? Урядники из баб? — Аграфена не могла даже выговорить эти слова так, чтобы голос её не сорвался в истеричный сип. — Государь-батюшка! Окстись! Спаси, Господи, и помилуй! То ж чернокнижие чистое! Бесовские козни! Девицам младых в сии сети дьявольские тянуть? Дабы они колёсиками вертели да нечистую силу вызывали⁈ Николи! Проклянут нас! Проклянут до седьмого колена!
Она рухнула на колени, уже не церемонясь, и начала отчаянно и часто колотить лбом в пол, бормоча заученные молитвы от сглаза и бесовского наваждения. Шигона стоял хмурый как грозовая туча.
— Тут баба дело речёт, государь, — твёрдо, с нескрываемым осуждением произнёс он. — Железяки диковинные, что сами вертятся, пружины да ряды — то измыслы для мужиных голов. Коли мы девок боярских тому учить учнём, скажут люди: государь ведьм растит. Бунтом запахнет, и Церковь не смолчит. Нет в том проку для девицы, одни лишь беды и глад!
Я ожидал этого. Любая, не проверенная веками, механика для них ассоциировалось с адскими котлами и живыми големами, о которых шептались суеверные крестьяне. Это был тупик культурного восприятия. Биться лбом об эту стену, пытаясь объяснить им законы Ньютона, сохранения энергии или кинематики, было бесполезно — они сожгут школу вместе с Аграфеной и ученицами в первый же месяц.
Утрирую конечно, но вот брать в жены её учениц придётся насильно, подавая в виде милости государя. А возиться с такими мелочами у меня сил и времени не будет.
Значит, нужно было зайти с другой стороны. Изменить обертку, не меняя сути.
— Встань, Ографена, пол проломишь, — произнёс я с раздражённым вздохом. Я дождался, пока она с рыданиями поднимется, и посмотрел на них обоих с нарочитым разочарованием, как на малых, неразумных детей.
— Ох и темны же вы, право слово, аки в полночь дремучую лес, — покачал я головой, состроив брезгливую гримасу. — Чернокнижие, бесы… Глупцы. Зрите повсюду козни вражьи, а простого вымысла не разумеете. Ну-ка, Иван Юрьевич, поведай мне. Мельница ветреная в вотчине твоей имеется? Та, что зерно в муку мелет?
Шигона, сбитый с толку внезапным переходом от «адских машин» к обыденности, неуверенно моргнул.
— Как не бывать, государь. Имеется. Три постава стоят, исправно мелют.
— А колесо мельничное, что от реки крутится? А жернова тяжеленные, что камнем об камень трутся? А вал дубовый с зубьями, что движение передаёт — сие, по-твоему, тоже колдовство? Бесы ли там ветер дуют али черти жернова вращают?
Дядька насупился, его суровое лицо выразило крайнее смущение.
— Помилуй, государь. Каки ж бесы в мельнице? То плотники смастерили. Ведают, как доски сколотить да к валу приладить. Дело привычное, мирское.
— Вооот! — я хлопнул ладонью по подлокотнику, обводя их торжествующим взором. — А теперь помысли, Иван Юрьевич. Мельник твой, шельма, муки утаивает. Ты ему сто подвод зерна свёз, а он тебе муки выдал с гулькин нос, да ещё сказывает: «Боярин, так жернова стёрлись, вал скрипит, ветер сегодня не тот, потерь много вышло!»
Шигона засопел, явно припомнив не одного такого мельника, которого приходилось пороть за недосдачу.
— И что твоя жена зробит? — продолжал я давить. — Она к мельнице подойдёт, поглядит на колесо это огромное — дура дурой! Ни бельмеса не смыслит! Мельник ей в три короба наплетет про «зазоры» да «зубья сбитые», а она уши и развесит. И опять добро твоё, серебро кровное, утечёт в чужой карман!
Я повернулся к Аграфене, которая, перестав креститься, слушала, затаив дыхание, и её глаза уже начинали осмысленно бегать.
— Тот самый «уряд», коего ты так убоялась, — то не бесов вызывать! То наука о том, как телега едет, как рычаг бревно подымает, как колесо водяное али ветреное работает! — я намеренно упрощал, сводя инженерию к простейшим бытовым примерам. — Девица твоя, в тереме обученная, придёт на ту мельницу. Посмотрит на вал, сочтёт зубья, прикинет розу ветров в уме своём цифирном и скажет мельнику ворью: «А ну не бреши, собака! Я ведаю, яко при таком коловерате и при таких жерновах потерь боле тридцатой доли быть не может! Куды семь кулей муки утаил⁈ В поруб его, татя!»