Тик. Так. Тик. Так.
Время не ждало. И я тоже не собирался ждать.
Дверь в палату скрипнула, и на пороге возник служка, подбежавший к Ивану Юрьевичу. По мере того, как он выслушивал паренька, его суровое, изрезанное шрамами лицо было непроницаемым, но я, успевший изучить своего верного дядьку вдоль и поперёк, заметил в его взгляде тень затаённой тревоги.
— Государь, — произнёс он, подойдя ко мне и слегка поклонившись, — прибыл князь Овчина. Дозволишь впустить?
— Впускай, — коротко кивнул я, выпрямляясь в кресле и прогоняя остатки усталости.
Иван Фёдорович вошёл в палату размашистым шагом человека, уверенного в своём месте под солнцем. За прошедшие недели, с тех пор как я поручил ему формирование Стременного Стяга, он заметно преобразился. Прежняя загнанность исчезла без следа; теперь это был властный, жёсткий воевода, упивающийся обретённой силой. Он отвесил положенный поклон, но в его движениях сквозила скрытая дерзость — дерзость любимого пса, уверенного, что хозяин простит ему любую вольность.
— Здравствуй, государь, — прогудел он своим мощным басом. — Всё исполняю, как велено. Полки собираем, людей обучаем. Да токмо дело у меня к тебе, государь, неотложное.
Я чуть прищурился, ожидая подвоха. Овчина редко приходил просто так, без задней мысли.
— Говори, Иване Фёдорович. Что за дело такое неотложное?
Оболенский сделал шаг ближе к столу и понизил голос, хотя в палате, кроме нас с братом и Шигоны, никого не было. Не считать же охрану и слуг за слушателей? Им доходчиво донесли, что любые, вынесенные с палат слова государя, есть смерть и для них и для их семей.
— О людях разговор, государь. Ты повелел брать в новые полки Стяга тех, кто из кабалы вызволен, сирот да обездоленных. Сие мудро, спору нет. Злы они, аки волки голодные, и служить будут верно. Да токмо… — он запнулся, подбирая слова. — Есть у меня на примете люди иного сорта. Сродственники мои дальние, племянники да племянницы, дети боярские из вотчин моих. Люди надёжные, с младых ногтей ратному делу обученные. Коли дозволишь, государь, я бы их в Опричный полк записал, на командные должности, сотниками да полусотниками. А иных бы и в Стременной пристроил.
Он смотрел на меня, ожидая благосклонного кивка. В его понимании, это была нормальная, устоявшаяся практика — тянуть за собой свою родню, расставлять своих людей на ключевые посты, укрепляя собственное влияние. Местничество в чистом виде, только под новой вывеской.
Я почувствовал, как внутри меня медленно закипает ледяной гнев. Этот человек так ничего и не понял. Он по-прежнему мыслил категориями боярских кланов, где личная преданность родственнику стояла выше службы государству.
Я не стал кричать. Я не стал стучать кулаком по столу. Я просто смотрел на него. Молча. Тяжело. И с каждой секундой этого молчания краска сходила с лица Овчины, уступая место мертвенной бледности. Уверенность, с которой он вошёл, испарялась, как утренняя роса на солнцепёке.
— Ивашка, — произнёс я наконец, и голос мой был тих, спокоен, но от него веяло таким могильным холодом, что даже Шигона вздрогнул. — Ты, верно, забыл, о чём мы с тобой толковали в сей самой палате не далее как месяц назад.
Я медленно поднялся с кресла.
— Я повелел тебе собирать людей безродных, отчаявшихся, тех, кому не на кого опереться, окромя меня. Я повелел тебе выжечь местничество калёным железом. А ты что удумал? Свою вотчину в моём Стяге развести? Племянничков своих на тёплые места пристроить, дабы они за моей спиной твои приказы исполняли?
Овчина попятился, инстинктивно вжимая голову в плечи.
— Государь… не вели казнить… Я токмо пользы ради… Они ж воины справные…
— Молчать! — рявкнул я так, что эхо ударило по сводам. Я шагнул к нему вплотную. — Мне в Опричном полку «справные воины» с твоей фамилией не нужны! Мне нужны цепные псы, которые разорвут горло любому, на кого я укажу! И если я укажу на тебя, Ивашка, они должны разорвать и тебя, не задумываясь ни на миг! А станут ли твои племянники рвать своего дядю?
Овчина стоял ни жив ни мёртв. Капли пота выступили на его лбу.
— Ты мнил себя самым хитрым, княже? Думал, под прикрытием моей воли свою власть укрепить? — я презрительно усмехнулся. — Слушай меня внимательно. Ещё раз — один-единый раз! — ты попытаешься протащить в мои полки своих людей по родству, и ты позавидуешь тем, кто сгнил в белозерских ямах. Ты сам туда отправишься, и на сей раз гонцов с помилованием не будет.
Я резко отвернулся от него и подошёл к окну, давая ему возможность перевести дыхание. Но урок нужно было закрепить. Слова словами, а наглядный пример действует лучше.
— Значит так, воевода, — бросил я через плечо. — Завтра на рассвете будет смотр. Я лично посмотрю, кого ты там набрал. И упаси тебя Господь, если я найду там хоть одного твоего родича, записанного в десятники.
— Исполню, государь… как велишь, всё исполню, — прохрипел Овчина, пятясь к двери. Его былая спесь исчезла, остался лишь животный страх перед той безжалостной силой, что смотрела на него глазами семилетнего ребёнка.
Когда дверь за ним закрылась, я повернулся к Шигоне.
— Видишь, Иване Юрьевич? Горбатого только могила исправит. Чуть дашь слабину, чуть отвернёшься — и они снова плетут свою паутину.
Шигона кивнул, мрачно поглаживая бороду.
— Истинно так, государь. С нами, боярами, ухо востро держать надобно.
— Вот и держи, — велел я. — Отряди своих верных людей из тех, что в приказах сидят. Пусть негласно проверят списки Стяга. И если найдут там родственников Овчины… доложишь мне немедля.
Дождавшись поклона, я чуть успокоился.
— Вели нести вечерю, — бросил я, чувствуя, как в животе требовательно заурчало. Разносы бояр и устройство государства отнимали уйму сил, и мой юный, растущий организм настойчиво требовал калорий.
Иван Юрьевич молча поклонился и скрылся за дверью. Я же перевёл взгляд на Юрку. Брат, всё это время сидевший тише воды ниже травы на своём табурете, старательно выводил кривоватые кружочки на восковой дощечке. Услышав про еду, он вскинул голову, и в его тёмных глазах мелькнуло живое, неподдельное предвкушение.
Вскоре в палату потянулись стольники. Тяжёлые серебряные блюда с густым студнем, миски с пареной репой, щедро политой мёдом, горячие расстегаи с рыбой и здоровенный кусок запечённой телятины опустились на стол, вытесняя государственные грамоты. Никакой заморской экзотики вроде картофеля или томатов, кои в Европе ещё только-только приживались как декоративные кустики в садах монархов. Суровая, тяжёлая пища, от которой в жилах стынет жир, а в непогоду ломит суставы. Впрочем, выбирать не приходилось.
Мы с братом ели молча. Я — с жадностью человека, чьё тело отчаянно восполняет сожжённую энергию, Юрка — с детской сосредоточенностью, смешно раздувая щёки и пачкая подбородок мясным соком. Я наблюдал за ним краем глаза. В его движениях уже не было той затравленности, что сквозила в первые дни после исцеления. Он уже привык к звукам, к голосам, к самому факту своего нормального существования. И к тому, что его старший брат — не просто родственник, а грозное божество, повелевающее бородатыми дядьками в соболях.
Закончив с телятиной, я обтёр руки и губы льняным рушником.
— Сыт ли, брате? — спросил я, придвигая к нему кубок с тёплым ягодным сбитнем.
— Сыт, государь-брате, — Юрка смешно шмыгнул носом и двумя руками ухватился за кубок, делая жадные глотки.
В этот миг двери приоткрылись, и в щель просунулось взволнованное лицо Аграфены. Нянька, уже облачённая в некое подобие строгого тёмного платья, долженствующего подчеркнуть её новый статус управительницы будущего женского терема, переминалась с ноги на ногу.
— Государь-батюшка, — запричитала она с порога, отвешивая поясной поклон. — Дозволь отрока ко сну вести. Уж солнышко за лес село, тени длинные потянулись. Деткам малым почивать пора, дабы силушки набирались.
— Забирай, Ографена, — кивнул я. — Да смотри, сказки ему на ночь бабьи не плети про леших да домовых. И псалмы слушать ему пользы никакой. Токмо то читай, что я писал.