Я не хотела к нему ничего чувствовать. Ни злости уже толком, ни боли в прежнем масштабе, ни, тем более, жалости. Жалость — вообще опасная штука. С нее начинается половина женских трагедий. Пожалела, поняла, простила — и вот ты уже снова варишь ему кофе в семь утра и убеждаешь себя, что мужчина просто сложный.
Нет уж.
Хватит.
— Как мама? — спросила я, возвращаясь к единственному, что сейчас было действительно важным.
— Держится. Но испугалась сильно.
— Естественно.
Я закусила губу.
В машине снова стало тихо. Снаружи снег все сыпал и сыпал, как плохо настроенный телевизор из детства — белый шум без начала и конца. Мы проехали центр, свернули к больничному комплексу. Серое здание впереди светилось окнами устало и безнадежно, как будто все человеческие беды за годы въелись в его стены и теперь проступали оттуда влажными тенями.
Я ненавидела больницы.
Они пахли страхом даже тогда, когда были вымыты до блеска.
Андрей припарковался ближе ко входу. Заглушил двигатель.
Я не двигалась.
Пальцы вцепились в ремень безопасности так, будто он удерживал меня не в кресле, а в состоянии, где еще можно не выходить наружу. Где папа не в палате. Где мама не сидит с лицом цвета аптечной простыни. Где Андрей не сказал мне то, что сказал.
— Ника, — тихо произнес он.
— Я знаю.
Но все равно не двигалась.
Он повернулся ко мне. Полностью. И впервые за весь вечер я увидела в его взгляде не контроль, не усталость, не осторожность.
Тревогу.
Настоящую.
Голую.
— Дыши, — сказал он.
И у меня вдруг, очень некстати, защипало в носу. Потому что именно это он всегда говорил мне, когда я нервничала перед важными вещами. Перед первой моей выставкой. Перед защитой проекта. Перед разговором с его матерью, которая умела улыбаться так, что у меня внутри все покрывалось инеем.
«Дыши, Ника».
Надо же.
Некоторые слова переживают даже любовь.
Я резко отвернулась, расстегнула ремень и открыла дверь.
Холод ударил в лицо.
— Не надо со мной так, — сказала я, не глядя на него.
— Как?
— Как будто тебе все еще не все равно.
Я вышла и захлопнула дверь.
Глава 3
Глава 3
Глава 3
Больничные коридоры придумал, очевидно, человек, который очень не любил человечество, но любил линолеум. Здесь все было выкрашено в оттенки усталости: стены цвета кипяченого молока, тусклые лампы, пластиковые стулья, по которым скользил холод, и запах — этот непобедимый, всеобъемлющий аромат антисептика, лекарств и чужой тревоги. Запах, от которого моментально вспоминаешь все свои слабости, даже если пришел просто передать пакет с апельсинами.
Я шла быстро, почти не чувствуя пола под ногами. За спиной — тяжелые шаги Андрея. Он не пытался меня догнать, не трогал за локоть, не просил остановиться. И слава богу. Если бы кто-то сейчас попробовал меня утешать, я бы, наверное, откусила этому кому-то голову. Вежливо, конечно. Но с внутренним удовольствием.
На посту дежурной медсестры сидела женщина лет пятидесяти с лицом, на котором читалось все: стаж, скепсис, варикоз и полное отсутствие веры в человечество после восьмой ночной смены подряд. Она подняла глаза, посмотрела на меня, потом на Андрея и вдруг слегка оживилась. Видимо, такие мужчины в кардиологии появлялись редко, и даже профессиональное выгорание не смогло до конца победить в ней простую женскую статистику.
— К кому? — спросила она.
— Ветров Сергей Павлович, — выдохнула я.
— Родственница?
— Дочь.
Она кивнула, проверила что-то в журнале и махнула рукой вглубь коридора.
— Палата двести шесть. Только недолго. И без нервов, пожалуйста, ему нельзя.
Без нервов.
Конечно.
Как будто я пришла сюда не к отцу после инфаркта, а на чайную церемонию с лёгким обсуждением погоды и перспектив капусты на даче.
Я уже шагнула в сторону палаты, но медсестра вдруг снова посмотрела на Андрея.
— А вы?
— Семья, — сказал он.
Коротко. Спокойно. Уверенно.
Я споткнулась.
Буквально.
Не сильно, но очень символично.
Семья.
Какое маленькое, дрянное, болезненное слово. Оно даже звучит как что-то теплое, круглое, домашнее. Пирог, плед, общие ключи на тумбочке. А потом проходит время, и оказывается, что некоторые люди умеют произносить его так, будто это просто форма допуска в отделение.
Я резко посмотрела на него.
Он не смотрел на меня. Только на медсестру.
Та одобряюще кивнула, как будто внутренне уже назначила нас идеальной парой недели, и снова уткнулась в бумаги.
Я двинулась дальше, стискивая зубы.
— Семья? — прошипела я, когда мы отошли на достаточное расстояние.
— Если бы я сказал «бывший муж дочери пациента», нас бы отправили ждать у входа, — так же тихо ответил Андрей.
— Логично. Цинично. Прекрасно.
— Ты предпочла бы остаться снаружи?
— Я предпочла бы жить в реальности, где мне не нужно выбирать между твоим присутствием и доступом к собственному отцу.
— Эта реальность сегодня недоступна, — сказал он.
Я покосилась на него.
Нет, ну надо же. Человек-юридическая формулировка. Даже в ссоре говорит как уведомление из банка: сухо, точно, с налетом неизбежности.
Палата 206 была в самом конце коридора. У двери стояла мама.
И у меня внутри все оборвалось второй раз за вечер.
Мама всегда была женщиной из тех, кого не берет жизнь с первого удара. Крепкая, собранная, аккуратная до помешательства. У нее даже слезы, наверное, должны были идти строго по графику и в идеально выверенном направлении. Но сейчас она выглядела так, будто за двое суток постарела лет на десять. Волосы выбились из прически, глаза покраснели, губы побелели.
— Никуш, — выдохнула она и шагнула ко мне.
Я обняла ее так быстро, что сумка слетела с плеча и ударилась о стену. Мама была холодная. Вся. И тонкая какая-то, будто в этом коридоре из нее вытянули сразу все силы, оставив только привычку держаться прямо.
— Почему ты сразу не дозвонилась? — прошептала я ей в волосы.
Это был глупый вопрос. Почти обвинение. Почти обида ребенка, который не хочет признавать, что взрослые тоже могут не справляться.
— Дозванивалась, — так же тихо ответила мама. — Ты не брала. А потом… я не знала, что делать.
Я закрыла глаза.
Ну конечно.
Я. Не. Брала.
Потому что слишком увлеклась своей гордой автономией и жизнью по принципу «мир — это рассадник неприятных сюрпризов, не отвечаем никому».
Какая прелесть.
— Прости, — сказала я.
И мама вдруг крепче сжала меня.
— Ты приехала. Всё. Больше ничего не надо.
Ах нет, мама. Надо. Еще как надо. Чтобы папа поправился. Чтобы сердце у него не шалило. Чтобы этот день откатился назад хотя бы часов на двенадцать. Чтобы бывшие мужья не стояли за моим плечом так, словно по-прежнему имеют место в этой семейной боли. Чтобы мне не хотелось одновременно разреветься, кого-нибудь ударить и срочно выпить литр сладкого чая.
Мама отстранилась и перевела взгляд на Андрея.
— Спасибо, что привез, — сказала она просто.
Он кивнул.
— Как он?
— Дремлет. Врач сказал, что сейчас главное — покой.
Мама говорила ровно, но я слышала, как дрожит у нее голос. Тонко. Почти незаметно. Так дрожат натянутые шторы в доме, где кто-то недавно хлопнул дверью.
— Можно к нему? — спросила я.
— Конечно. Только спокойно, Никуш. Не пугай его.
Я едва не рассмеялась.
Поздно, мама.
Пугать людей — это у нас, похоже, семейная традиция. Кто инфарктом, кто разводом, кто внезапным воскресением из прошлого.
Я приоткрыла дверь и вошла в палату.
Папа лежал на кровати слишком неподвижно для человека, которого я помнила как вечный мотор в теле упрямого дачника. Лицо посерело, под глазами легли темные круги, одна рука лежала поверх одеяла, и на ней так нелепо, так чужеродно смотрелся больничный браслет, что мне захотелось сорвать его и выбросить к черту вместе со всем этим отделением.