— А у меня есть машина и меньше желание спорить о логистике.
— Неправда. У тебя огромное желание спорить. Просто ты делаешь это с лицом человека, который якобы выше суеты.
Мама подняла руку.
— Всё. Стоп. Хватит.
Мы одновременно замолчали.
И посмотрели друг на друга.
И, честное слово, если бы кто-то в этот момент предложил мне крупную сумму за признание, что мы с Андреем иногда были похожи до жути, я бы, наверное, согласилась. Мы спорили разными способами, но с одинаковым упорством. Просто он был как холодный клинок, а я — как горящий фейерверк в закрытом помещении.
— Я съезжу, — сказал Андрей уже тише. — И вернусь.
Я закатила глаза, но промолчала.
Потому что в отличие от вчерашнего вечера сейчас у меня не было ни сил, ни морального права превращать все в выяснение отношений. Папа лежал в палате. Мама держалась на характере и кофе. А я… я могла хотя бы не устраивать спектакль у ординаторской.
— Хорошо, — сказала я.
Андрей кивнул и ушел.
Мама посмотрела ему вслед.
Потом на меня.
Потом снова ему вслед.
О нет.
Нет-нет.
Я слишком хорошо знала этот материнский взгляд. Он означал, что в ее голове прямо сейчас выстраивается целая схема человеческих отношений, в которой слишком много точек уже соединены, и сейчас она захочет обсудить.
— Мам, — предупредила я.
— Что «мам»?
— Даже не начинай.
— Я ничего не говорю.
— Вот и не надо.
— Но думаю.
— Особенно это.
Она фыркнула.
— Ты вся в отца. Тот тоже сразу начинает огрызаться, если понимает, что разговор ему не понравится.
— Неправда.
— Правда. И не смотри так, будто я тебе чужой человек. Я тебя, между прочим, рожала.
Я невольно улыбнулась.
— Сочувствую.
— Я себе иногда тоже.
Мы вернулись в палату.
Папа дремал. Мы с мамой сели у окна. За стеклом медленно кружил снег. Больничный двор выглядел так, словно кто-то решил посыпать депрессию сахарной пудрой. Не помогло, конечно, но хотя бы стало живописнее.
— Он приехал сразу, — тихо сказала мама, не глядя на меня.
Ну вот. Началось.
— Мам.
— Я просто говорю.
— Не надо.
— Почему?
— Потому что я не хочу сейчас ничего чувствовать по этому поводу.
— А ты уже чувствуешь.
Я закрыла глаза.
Мама всегда умела попасть не в бровь, а в самую сердцевину, и делала это с той мягкой неотвратимостью, от которой невозможно было защититься даже сарказмом.
— Он не обязан был, — сказала она.
— Знаю.
— Но приехал.
— И что?
— Ничего.
— Мама.
— Ника, я не толкаю тебя никуда. Я не слепая. Я видела, как тебе было больно. Но и не признать, что человек не отвернулся сейчас, я тоже не могу.
Я смотрела на снег.
На белые хлопья, которые падали так упорно, будто хотели засыпать все следы, даже те, что внутри.
— Иногда поздняя помощь только хуже, — сказала я.
Мама долго молчала.
— Иногда да, — наконец ответила она. — А иногда это единственное, что человек умеет сделать, когда уже все испортил.
Мне нечего было на это сказать.
Потому что в этой фразе было слишком много правды. И слишком много не только про Андрея.
Глава 7
Глава 7
Глава 7
Андрей вернулся через сорок минут. Конечно, не с пустыми руками. С пустыми руками он, кажется, в принципе не существовал. То документы, то кофе, то лекарства, то нервы мои в пакете навынос.
Он вошел в палату тихо, поставил пакет с препаратами и бумаги на тумбочку, поздоровался с папой и вдруг оказался до странности уместным в этой больничной реальности. Как будто не бывший муж, а человек, который всегда умеет собраться в правильную форму под обстоятельства. Когда-то это было одним из тех качеств, от которых я влюбилась окончательно. Потом тем же самым качеством он меня и раздавил.
Опасно, когда достоинства и оружие — это одно и то же.
— Всё купил, — сказал он маме.
— Спасибо.
— Не за что.
Я чуть не закатила глаза. Да что ж у них у всех за культ этой фразы? В нашей жизни уже явно назрел дефицит честного «вообще-то есть за что, но ладно».
Папа приподнялся на подушке и посмотрел на пакет.
— Это мне столько?
— Тебе, — сказала мама.
— Хорошо жить в стране, где одной аптечкой можно вооружить небольшой отряд.
— Это ты себе расскажи, когда снова захочешь таскать мешки с цементом, — парировала я.
— Это был один мешок.
— На спор.
— Мужчина без спора — это шкаф.
Я фыркнула.
Папа посмотрел на Андрея.
— Видишь, как меня тут травят? А я при смерти почти был.
— Не драматизируй, — сказала мама.
— Это не драматизация. Это художественное оформление диагноза.
Да, определенно. Ему лучше. Если человек шутит так нагло, значит, организм снова поверил в собственную бессмертность.
Мама ушла оформлять что-то у медсестры, и мы с Андреем остались в палате вдвоем с папой. Сцена была до странности бытовой и оттого особенно невыносимой. Когда-то я бы не придала ей значения. Муж. Отец. Разговоры о лекарствах. Обычная жизнь. А теперь каждая такая минута резала по памяти как тонкая бумага по пальцу — вроде пустяк, а жжет адски.
— Ника, — сказал папа, глядя на меня поверх очков, которые успел надеть бог знает когда. — Принеси воды, а?
Я прищурилась.
— Вода у тебя на тумбочке.
— Холодная.
— Папа.
— Ну сходи, не жадничай.
Это было слишком очевидно.
Настолько очевидно, что даже смешно. Мой отец, этот заслуженный патриарх, ветеран жизненных бурь и сторонник прямолинейности, сейчас самым позорным образом выпроваживал меня из палаты. Ради чего? Чтобы поговорить с Андреем? Чтобы устроить тайный мужской консилиум? Чтобы, не дай бог, попытаться нас помирить на фоне кардиологии и капельниц?
— Вы сейчас оба нарываетесь, — предупредила я.
Папа сделал невинное лицо человека, которого оклеветали без суда и следствия.
— На воду.
Я бросила на Андрея взгляд.
Он стоял у окна и, кажется, почти улыбался.
Почти.
Подлец.
— Ладно, — сказала я. — Но если вы тут без меня устроите совет старейшин, я вернусь с кипятком.
— Жестокая женщина, — заметил папа.
— Вся в мать.
— Нет, у матери методы тоньше.
Я вышла.
И не успела сделать трех шагов, как замедлилась.
Потому что, конечно, мне было любопытно.
Нет, не любопытно. Это слишком легкое слово. Мне было тревожно, раздраженно, ревниво и вообще сразу все. Мужчины почему-то всегда уверены, что стоит им остаться без женщин на пять минут, как они немедленно могут начать обсуждать их судьбы, чувства, ошибки и характеры с видом верховного арбитража.
Я остановилась у автомата с водой, наполнила стакан, постояла лишнюю минуту и все-таки вернулась.
Дверь в палату была прикрыта не до конца. Голоса доносились отчетливо.
— …ей было очень плохо, — это папа.
Я застыла.
— Я знаю, — Андрей.
— Нет. Не знаешь. Видел — может быть. Но не знаешь.
Я медленно выдохнула.
Это вообще законно? Стоять под дверью собственной семейной драмы и подслушивать разговор о себе, как неуверенная героиня дешевого романа? Нет. Но я же не просто героиня дешевого романа. Я еще и владелица книжного, а значит, имею профессиональную склонность к наблюдению за человеческими катастрофами из-за шкафа.
— Она всегда была сильная, — говорил папа. — Слишком. Это не плюс, если хочешь знать. Такие не просят помощи, пока уже не поздно.
— Я знаю, — повторил Андрей.
— Опять «знаю».
Пауза.
— Если бы знал по-настоящему, не ушел бы так.
У меня сжало горло.
Даже сквозь дверь я почувствовала, как изменился воздух в палате. Папа был не из тех, кто повышает голос, когда зол. Он говорил тише. И от этого становилось только хуже.
— Я не прошу у вас прощения, — сказал Андрей.
— Правильно. Не у меня надо просить.