Вместо этого я подошла ближе.
— Пап, — тихо позвала я.
Он открыл глаза почти сразу.
И, господи, как же я любила эти глаза. Светлые, внимательные, с вечной насмешкой в глубине, даже когда он был серьезен. Сейчас насмешки не было. Только усталость. Но когда он увидел меня, уголок губ все-таки дрогнул.
— О, — хрипло сказал он. — Принесло.
У меня в груди одновременно хрустнуло и расплавилось что-то огромное.
— Ты невозможный человек, — выдохнула я, присаживаясь на край стула. — Кто так делает вообще?
— Кто-то должен был отвлечь вас от глупостей, — пробормотал папа.
Я схватила его руку.
Теплая.
Живая.
Сильная даже сейчас.
И только тогда поняла, что все это время держалась из принципа, а не потому, что могла. Глаза защипало моментально. Я опустила голову ниже, делая вид, что рассматриваю складки больничного одеяла. В одеяле, к слову, не было ничего интересного. Но оно хотя бы не заставляло меня немедленно расплакаться.
— Эй, — сказал папа уже мягче. — Без этого.
— Без чего?
— Без потопа. Мне врач сказал — жидкости много нельзя.
Я прыснула сквозь слезы.
Даже в полуобморочном состоянии он умудрялся шутить так, что хотелось то ли смеяться, то ли бить его подушкой.
— Ты отвратителен.
— Я знаю.
— Ты нас напугал.
— Не специально.
— Это, конечно, сильно меняет дело.
Папа слабо пожал мои пальцы.
— Не бледней так, Ник. У тебя лицо, как у студента перед пересдачей.
— А у тебя — как у человека, который решил поиграть в рулетку с собственным сердцем.
— Сердце стареет раньше характера, — философски заметил он.
— Судя по тебе, у характера вообще лицензия на бессмертие.
Он прикрыл глаза на секунду и снова открыл.
— Мать где?
— За дверью.
— Пусть войдет потом. А ты… — он посмотрел на меня внимательнее, — ты чего такая худая?
Я возмущенно фыркнула.
— Отлично. То есть инфаркт, больница, драматургия уровня античной трагедии — и первая претензия ко мне, что я худая.
— Конечно. Что я, зря сюда лег?
— Папа!
— Ну а что. Раз уж все собрались, надо обсудить важное.
И в этот момент я отчетливо поняла: он выкарабкается. Просто потому, что такие люди не уходят тихо. Они еще долго треплют нервы врачам, родственникам и дачным соседям за покосившийся забор.
За дверью мелькнула тень. Андрей.
Он стоял в проеме, не заходя внутрь. Только смотрел.
Папа заметил его почти сразу.
И в палате вдруг стало совсем тихо.
Я напряглась.
Мама говорила мне, что в первые месяцы после развода отец хотел «по-мужски» поговорить с Андреем. Что именно вкладывалось в это загадочное «по-мужски», я не уточняла. Но по интонации подозревала: ничего юридически чистого.
Потом он, конечно, остыл. Или сделал вид. Но я знала, как болезненно он переживал все это. Молча, упрямо, по-своему. Именно поэтому сейчас их встреча в одной палате ощущалась как помещение двух источников высокого напряжения на один мокрый коврик.
Папа долго смотрел на него. Потом сказал:
— Заходи уж. Чего стоишь, как совесть.
Вот теперь я действительно едва не подавилась воздухом.
Андрей вошел. Медленно. Спокойно.
— Здравствуйте, Сергей Павлович.
— Ишь ты, вежливый какой. Значит, точно что-то натворил.
Я уставилась на отца.
Потом на Андрея.
Потом снова на отца.
Нет, ну надо же. Человек после инфаркта, а юмор уже как новый. Либо это отличный знак, либо кардиология подмешивает в капельницы что-то искрометное.
Андрей, к моему изумлению, не смутился.
— Возможно, — сказал он.
— Возможно? — Папа приподнял бровь. — Хорошо устроился. Сразу чувствуется опыт большого начальника: вину признал, но конкретики не дал.
— Пап, — начала я.
— А что «пап»? Я лежу, имею право развлекаться.
И я, кажется, впервые за весь вечер рассмеялась по-настоящему. Нервно, громко, срываясь на облегчение. Потому что если папа может так говорить — значит, мир еще не окончательно сошел с ума.
Мама зашла следом и всплеснула руками.
— Сергей, тебе нельзя столько говорить!
— А мне нельзя было столько работать, — парировал он. — Что ж теперь, поздно пить боржоми, когда у кардиолога новая машина.
— Вот! — обличительно сказала мама, поворачиваясь ко мне. — Вот видишь? Не больной, а артист погорелого театра.
— Хороший театр, — заметил папа. — С аншлагом.
Мы все улыбнулись. Даже Андрей. Едва заметно, но все же.
И вот это было, наверное, самое странное за весь день: видеть нас четверых в одной палате. Почти как раньше. Семья, которой уже не существует, но которая на несколько минут снова собралась вокруг кровати больного так естественно, будто никто никого не терял.
Опасная иллюзия.
Красивая.
Непереносимая.
Папа устал быстро. Я увидела это по глазам — как они потускнели, как дыхание стало глубже, как пальцы расслабились. Мама тут же засуетилась, поправила одеяло, пригрозила всем молчать и дышать исключительно по графику.
Мы вышли в коридор.
И снова я оказалась с Андреем лицом к лицу, только теперь между нами уже не было магазина и спасительных полок с книгами. Только белая больничная стена, тусклый свет и вся та тишина, в которой люди обычно либо мирятся, либо окончательно добивают друг друга.
Мама отошла к врачу.
Я прислонилась к подоконнику и закрыла глаза.
За стеклом снег валил плотной стеной. Город расплывался в белесой мгле, как плохо проявленный снимок. Наверное, на улице уже совсем холодно. Наверное, Алиса сейчас сидит у меня в книжном, пьет мой чай и мысленно пишет сценарий для подруги, которая все-таки не умеет жить спокойно.
— Тебе нужно выпить воды, — сказал Андрей.
— Не начинай.
— Это не приказ.
— А звучит как приказ.
— У тебя талант любой нейтральный комментарий превращать в повод для дуэли.
Я открыла глаза и повернулась к нему.
— А у тебя талант приходить в мою жизнь именно тогда, когда она и без того напоминает тележку из супермаркета с отвалившимся колесом.
Он сунул руки в карманы пальто.
— Красивое сравнение.
— Я вообще в стрессе особенно метафорична.
— Я заметил.
— Не сомневаюсь. Ты всегда был внимателен к форме. С содержанием у нас было сложнее.
Он помолчал.
— Ника, я не хочу сейчас ссориться.
— Как удобно. А я вот не планировала сегодня воссоединение с прошлым, но, как видишь, никто не спрашивал.
— Я не про воссоединение.
— Слава богу. А то я уж испугалась, что ты после кардиологии потащишь меня вспоминать молодость под дождем.
Андрей неожиданно посмотрел прямо мне в глаза и тихо сказал:
— Не испугалась бы.
И все.
Этого оказалось достаточно.
Одной фразы. Одной интонации. Одного этого проклятого мужского взгляда, в котором было слишком много непроизнесенного.
У меня внутри мгновенно поднялось раздражение. Ядовитое, горячее, спасительное.
— Нет, Андрей. Не смей.
— Что именно?
— Смотреть на меня так, будто у нас есть какое-то общее «если бы». Нет его. Умерло. Похоронено. Табличка установлена.
— Ты уверена?
— Более чем.
— Тогда почему ты до сих пор злишься так, будто все еще…
Он не договорил.
Но я и так поняла.
Все еще любишь.
Все еще болит.
Все еще не отпустила.
Как же мне хотелось в этот момент стукнуть его чем-нибудь тяжелым и желательно литературным. Например, полным собранием русской классики. Оно и символично, и весомо.
— Потому что ты не имеешь права ставить мне диагнозы, — выдохнула я. — Особенно после того, что сделал.
— А ты не имеешь права делать вид, что тебе совсем все равно, если это не так.
Я уставилась на него.
Потом расхохоталась.
Тихо сначала. Потом громче.
Потому что, если не смеяться, пришлось бы признать: он снова попал в точку, а это недопустимо для моего ментального здоровья.