— Барыня, чаю? — спросила Марфа, принимаясь за шнуровку моего корсета.
За ужином я пила лимонад — по мнению Тихона, он был вполне постным. Но чай, пожалуй, не стоит. Кофеин перед сном может прогнать этот самый сон, и мне придется снова сидеть над сводом законов, теряя остатки уважения к правовому государству. Лучше лечь и сразу уснуть.
Корсет наконец сдался. Я вдохнула полной грудью и на мгновение даже прониклась к жизни нежностью. На очень короткое мгновенье, потому что завтра с утра надо будет напомнить Андрею про обещанную выписку из приютских учетных книг, а заодно испросить его аудиенции как губернатора и до того, как мне ее разрешат, продумать вопросы — очень аккуратные вопросы, за которыми не просматривалось бы нежелание делиться с приказом благотворительными деньгами. Чтобы получить хотя бы часть нужных ответов до того, как Андрей поймет, что у меня на уме — а он поймет, к гадалке не ходи. Еще завтра нужно будет съездить к отцу Павлу, и разговор тоже обещает быть непростым.
Нет, свод законов подождет. Спать. Завтра мне понадобится свежая голова.
— Можешь идти, — сказала я, когда пеньюар укрыл мои плечи. — Если будешь нужна, позову.
Я взялась за щетку. Вообще-то причесывать мне волосы тоже было задачей горничной, но эти четверть часа перед сном давали мне возможность выдохнуть, а повторяющиеся, почти ритуальные движения позволяли успокоить мысли.
В дверь постучали. Коротко, однако так, что было понятно: дверь пока закрыта, но разговор уже начался.
— Да.
Дверь открылась. Андрей Кириллович шагнул в комнату. В руках — папка, перевязанная тесемками.
Мне захотелось завизжать — так, будто сейчас мне под нос подсунут не документы, а живую мышь. Что бы ни было в той папке, я не хотела разбираться в этом сейчас!
Но вместо того, чтобы протянуть мне бумаги, Андрей замер в шаге от меня.
— Где ты на самом деле была сегодня после приюта?
Некоторое время я просто смотрела на него. Нет, день определенно следовало заканчивать раньше. Желательно на том месте, где Вересаева велела мне замереть и ветер красиво трепал подол. Все, что случилось после, явно было лишним.
— Андрей, ты всерьез полагаешь, будто сегодня на Волге из фотоаппарата выскочил Роман Петрович?
— При чем тут Роман Петрович?
— А кто при чем? Екатерина Павловна? Мальчишка с сумкой? Березка?
— Какая к… — Он медленно выдохнул. — При чем тут березка? Я говорю о фотографии.
— О фотографии?
— О невозможной фотографии, Анна.
Глава 22
— Невозможной? — оторопела я. — Что невозможного в обычном физико-химическом процессе?
— Обычном? — усмехнулся он. — Возможно, ты объяснишь мне его, если он такой обычный?
Я открыла рот и тут же снова его закрыла.
Начинать речь с фразы «фотоны света высвобождают электроны в не-помню-какой-именно соли серебра, и эти электроны восстанавливают атом серебра, осаждая его в виде чистого металла» явно не следовало. Во-первых, все это я изучала в школе на уроках физики. Было это давно — господи, как же давно! — и именно из-за этой давности я не могла быть уверена, что помню правильно. Во-вторых, и в-главных, я понятия не имела, когда открыли фотоны. И электроны. В-третьих, спорить с инженером о процессе, который я помню на уровне «свет, серебро, проявитель, закрепитель», — однозначно сесть в лужу.
А сидеть в луже я не любила. В переносном смысле, пожалуй, еще сильнее, чем в прямом. Годы не те.
— Некоторые серебряные соли чувствительны к свету. Под его влиянием из солей осаждается серебро. Это физика, насколько я понимаю. Потом пленку… в смысле, пластинку, на которую попал свет, обрабатывают раствором, который усиливает это осаждение, и таким образом изображение проявляется. Это уже химия.
Если память мне не изменяла, когда речь идет об атомах и электронах, разница между химией и физикой становится ничтожна, но, опять же, не самое подходящее место и время для того, чтобы всерьез это обсуждать.
— Дальше изображение надо обработать еще одним раствором, вымыв или связав неизмененную серебряную соль. Закрепить, чтобы свет не заставил потемнеть и ее, погубив изображение.
Андрей посмотрел на меня так, как я, наверное, посмотрела бы на интерна, изрекшего, что сделать кесарево элементарно: надо дать наркоз, разрезать матку, вынуть ребенка и зашить все обратно.
— Общий принцип, — сухо сказал он. — Прекрасно. В твоей манере изложения получается, пароход всего лишь греет воду и крутит колесо, отталкиваясь от реки.
— Ну если предельно упрощать…
Он все же взорвался:
— Если предельно упрощать, пушка — это медная трубка, внутри которой загорается порох, выталкивая чугунную чушку!
Голос повысился лишь на полтона — но прозвучало это именно как рявк, и стало понятно, что любой другой на месте Андрея уже орал бы, брызгая слюной — правда, представить его в таком состоянии у меня не получилось.
— Только если взять медную трубку, засыпать порох, забить ядро и поджечь, в лучшем случае ядро не полетит, в худшем — пушку разорвет вместе с расчетом! Нельзя упрощать там, где речь идет о точном порядке действий!
— С этим я и не спорю.
— Не споришь? После того, прости, бреда, что я услышал за столом? Или за спиной у девицы Вересаевой маячила химическая лаборатория? — Он медленно выдохнул, делая над собой видимое усилие. — Анна, я очень не люблю, когда из меня делают дурака. А ты слишком часто пытаешься провернуть именно это. Где. Ты. Была. И не рассказывай мне сказки про фотографии на пленэре.
— Позови Федора. Он отвез меня на берег Волги и скучал неподалеку, пока я гуляла. Наверняка видел Вересаеву с аппаратом, мальчишек, которые ее сопровождали, и мое выступление в качестве березки. — Мне тоже все труднее становилось изображать спокойствие. — И не выноси мне мозг!
Андрей посмотрел на меня так, будто Федор сейчас находился где-то в далекой-далекой галактике.
— Федор не мог видеть, что происходило внутри кассеты.
— Зато мог видеть, где я была.
— Я спрашиваю не только где ты была.
— Да, — сказала я медленно. — Не только об этом.
Кажется, я начала понимать. Настолько, насколько со стороны можно было понять то, что, судя по всему, не до конца понимал сам Андрей. Дело было не в «невозможной» фотографии. Она оказалась лишь поводом для другого вопроса.
И именно поэтому Федора он не позовет.
— Я не намерен допрашивать кучера о прогулках своей жены, — резко, почти брезгливо сказал Андрей.
Хотя мог бы и имел полное право даже не как муж, а как человек, который беспокоится за безопасность ближайшего окружения высокопоставленного лица.
Потому что тогда придется признать, что ему не все равно, где шатается целыми днями его жена. Признаться в собственных подозрениях. И проверять эти подозрения, расспрашивать, вынюхивать, одновременно сохраняя достоинство, невозможно. Хуже только нанять детектива выслеживать.
Андрей слишком хорошо знал себе цену, чтобы опуститься до такого.
— Как удобно быть слишком подозрительным, чтобы просто поверить, и слишком гордым, чтобы проверить.
В его взгляде промелькнула злость. Пожалуй, на самого себя. Злость человека, который наверняка считал ревность уделом людей неуверенных и неумных. Прошлая сцена про Романа Петровича была вызвана не ревностью. Сегодняшняя… Не уверена.
Зато я почему-то была уверена, что он не ревновал бы прежнюю Анну. Может быть, даже с облегчением принял бы любое убедительное доказательство, что с ней можно разъехаться окончательно. Не разводиться, разумеется: незачем выносить сор из дома и превращать личное несчастье в губернскую сплетню. Но развести спальни, дни и судьбы как можно дальше.
И, кажется, именно то, что сейчас не получалось отнестись к ситуации с таким же житейским хладнокровием, злило Андрея больше всего.
Он смял в кулаке край папки.
— Поверить? Анна, если не упрощать, для фотографии нужно стекло. Коллодий, в который заранее добавили йодистые или бромистые соли. Пластину надо облить этим коллодием и дать слою схватиться — но не высохнуть, а именно схватиться, чтобы серебряная ванна его не смыла.