— Все, — сказала после Екатерина, выпрямляясь. — Большое вам спасибо, Анна Викторовна, вы меня очень выручили.
— Не за что, мне самой было интересно. Не буду ли я слишком нахальной, если попрошу у вас копию для себя?
— Тогда мне нужно будет сделать еще один снимок. Не возражаете?
— Конечно, нет.
Пришлось еще немного поизображать статую.
— Я была бы счастлива, если бы вы позволили мне сделать ваш портрет. Ваш и, быть может, Андрея Кирилловича. Разумеется, без платы, — сказала она, закончив снимать.
— Мой — с удовольствием. Говорить за Андрея Кирилловича сейчас я не стану, спрошу его и пришлю записку, если вы не против.
— Разумеется, не против.
— В любом случае спасибо вам за щедрость.
— Это практичность, — улыбнулась она. — Если портрет будет хорош, ни одна красивая женщина, вроде вас, не удержится от того, чтобы показать его знакомым. Даже если она начисто лишена тщеславия.
Я рассмеялась.
— С удовольствием похвастаюсь всем, кто не успеет увернуться. Всего вам хорошего, Екатерина Павловна, и буду очень рада видеть вас у себя. Неважно, с фотоаппаратом или без.
Вересаева снова покраснела — теперь уже не от смущения, а скорее от удовольствия, которое пыталась удержать в приличных рамках.
— Благодарю вас, Анна Викторовна. Я непременно пришлю записку, когда отпечаток будет готов.
— Если ветер, пластина и удача будут к нам милостивы?
— В фотографии, как и в жизни, на милость лучше не рассчитывать, — покачала она головой.
Федор с санями ждал меня на прежнем месте с видом человека, которому давно известно: если барыня сказала «немного прогуляться», это может означать что угодно — от десяти минут до необходимости искать ее в соседней губернии. При моем появлении он оживился.
— Домой, барыня?
— Домой, — кивнула я.
Свежий ветер еще держался в волосах, в складках салопа, на щеках. Будто я и в самом деле отдохнула. Человек вообще существо доверчивое: достаточно вывести его из хлорки на берег Волги, показать большое небо, дать постоять в кадре у барышни с объективом — и он уже готов поверить, что жизнь состоит не только из поноса, смет и чиновничьих подписей.
К счастью, дома меня ждал тринадцатый том Свода законов, чтобы вернуть меня в реальность.
В экипаже я пыталась не думать ни о приюте, ни о воде, ни о том, как объяснить Андрею, что его жена, вместо того чтобы чинно выздоравливать, успела сфотографироваться у Волги и почти договориться о семейном портрете. Получалось плохо. Мысли возвращались к Вересаевой: к ее уверенной команде «замрите» и странным для провинциального городка миллиметрам.
Впрочем, возможно, что в технике вообще и в оптике в частности миллиметры использовались чаще дюймов. Надо будет спросить у Андрея. Если не забуду.
Девица Вересаева чем-то напоминала Варвару Лерхен. Нет, не внешностью и даже не возрастом. Она тоже выглядела как человек, который точно знает, чего хочет, и даже нашел тяжелый предмет, которым намерен пробить себе дорогу. В случае Лерхен — типографский станок, в случае Вересаевой — фотоаппарат.
Дом встретил меня теплом, чистотой, и пах он, к счастью, не хлоркой, а воском и скипидаром от мастики, которой, похоже, сегодня натерли полы, и сухой лавандой от развешанных тут и там кружевных саше. Я скинула салоп на руки Марфе и направилась в свою комнату.
— Чай принести, барыня? С улицы согреться в самый раз, — сказала Марфа.
Я чуть было не согласилась. Горячий чай, кресло, полчаса тишины — звучало как план, достойный разумного человека. К сожалению, разумный человек не ввязался бы вчера в санитарное бедствие, сегодня не раздавал бы купцам заочные роли в спасении сирот и не обещал бы себе изучить законную сторону Приказа общественного призрения.
— Позже. Сначала книги.
Марфа посмотрела на меня так, будто я при ней отреклась от всех радостей земной жизни, включая чай, сухие чулки и здравый смысл.
Тринадцатый том Свода законов лежал на столе с видом старого, заслуженного врага. Я посмотрела на него. Он, если допустить у переплетенных томов наличие лица, смотрел на меня грустно и укоризненно: мол, что же вы, Анна Викторовна, снова пришли ко мне без любви, без подготовки и исключительно по нужде.
— Взаимно, — сказала я ему.
Том промолчал. Закон вообще редко вступает в прямую полемику. Он предпочитает сперва притвориться неподвижным предметом, а потом внезапно оказаться у тебя на шее или оковами на руках в виде невозможности купить сиротам дрова без согласования с тремя учреждениями и Господом Богом в канцелярской копии.
Я села, раскрыла тяжелую книгу и немедленно вспомнила, почему в прежней жизни всегда испытывала к юристам сложные чувства. Врачи, конечно, тоже пишут так, будто ставят эксперимент, поймут их или нет, но они хотя бы иногда вынуждены признавать существование тела. Закон существование тела признавал только в тех случаях, когда это тело рождалось, наследовало, заключало брак, совершало проступок, умирало или мешало правильному движению имущества.
Я взяла карандаш и начала писать.
Через некоторое время на листе появилась схема, в которой Приказ общественного призрения выглядел не учреждением, а многоногим насекомым: больница, богадельня, сиротский приют, сумасшедший дом, аптека, вдовы, рабочий дом, капиталы, проценты, отчеты, сметы, попечители, смотрители, врачи, казначей, губернское начальство, министерство. Все это шевелилось, требовало бумаги и, кажется, питалось человеческим терпением.
В чем-то Арсеньева была совершенно права: деньги, попавшие внутрь такого существа, уже не принадлежали ни сиротам, ни больным, ни старухам. Они становились кровью системы. Которая, как всякий организм, прежде всего заботилась о собственном процветании.
Я поймала себя на том, что начинаю злиться, и отложила карандаш.
Злость помогала таскать горшки, притворяться дурочкой перед Колычевым, смотреть на грязные тюфяки и не рыдать. Но для чтения закона она была плохим инструментом. Закон нельзя победить, если воспринимать его как врага. Его следовало воспринимать как анатомический препарат: скучно, неприятно, местами пахнет формалином, зато если понять, что, где и как, не придется резать вслепую.
Я снова склонилась над страницей.
Приказ имел право принимать пожертвования. Приказ обязан был вести отчетность. Приказ распределял средства по утвержденным статьям. Приказ берег капиталы. Приказ испрашивал разрешения. Приказ отчитывался. Приказ, Приказ, Приказ.
Слово повторялось так часто, что через некоторое время стало казаться не названием учреждения, а диагнозом.
Где-то в доме прозвучали шаги. В коридоре негромко переговаривались. За окнами вечер понемногу сгущался, делая комнату темнее, а буквы — злее. Я потерла переносицу и подумала, что, если долго смотреть в тринадцатый том, тринадцатый том начинает смотреть в тебя.
Причем без малейшей симпатии.
Я подтянула к себе чистый лист. Подписала сверху: «Приют. Законные возможности частной помощи». Посмотрела на эту фразу, зачеркнула слово «законные» и написала ниже: «Не попасть под самоуправство, не подставить Анфису Петровну, не отдать деньги в Приказ».
Вот теперь заголовок хотя бы напоминал правду.
Я успела выписать три вопроса к Андрею Кирилловичу, два — к Покровской и один, совершенно неприличный, к мирозданию в целом, когда в дверь тихо постучали.
— Войдите.
На пороге появилась Марфа.
— Барыня, к ужину зовут.
Я посмотрела на раскрытый Свод, на исписанный лист, на карандаш, оставивший на пальцах серые пятна, и вдруг поняла, что ужасно хочу есть. Не символически, не «надо поддерживать силы», а самым простым, телесным и потому почти счастливым образом.
— Иду.
Тринадцатый том остался на столе раскрытым, всем своим видом обещая, что после ужина мы продолжим.
Разумеется, продолжим. Некоторые виды пыток тем и отличаются от развлечений, что к ним неизбежно возвращаются.
Глава 21
Генерал Вранов, судя по всему, был человеком деятельным. Весь день он пробыл где-то вне нашего дома и вернулся к вечеру с отменным аппетитом и готовностью поддерживать светскую беседу в благодарность за гостеприимство, ему причиненное. Выглядел он как человек, наслаждающийся хлебом насущным после дня трудов, хотя труды эти наверняка были не физические.