Он зачем-то взял со стола перчатки, стиснул их в пальцах.
— Половина матерей в губернии хоронит половину своих детей прежде, чем те доживут до пяти лет. Одни отпаивают, другие отчитывают, третьи суют младенцев в печь «перепекать» от хвори. Обывательское разумение у постели больного — страшная вещь, Анна Викторовна. Страшная и убийственная.
В этом он, чтоб его, был прав. Обывательские предрассудки действительно могли убивать. Но врачебные предрассудки, требующие лечить обезвоживание слабительным и кровопусканием, убивали ничуть не хуже.
— Согласна. Именно поэтому я не предлагаю лечить детей печью, заговорами и травами от всего. Я предлагаю поить того, кто теряет воду, и убирать за тем, кого рвет и поносит. Если это обывательское разумение, то у него сегодня удивительно здравый день.
Доктор сокрушенно покачал головой.
— Сегодня у вас здравый день, Анна Викторовна. Завтра ваше здравое разумение выйдет за ворота и превратится в рецепт от поветрия. Вы вмешиваетесь в процесс лечения, забывая, что должны быть осторожны и не давать повода для слухов!
Конечно. Жена цезаря должна быть выше подозрений. Даже если жена цезаря стоит по колено в чужих горшках и пытается убедить сиротский приют не превращаться в рассадник заразы.
— Не дают поводов для слуха только покойники, Григорий Иванович. Только они способны лежать тихо и не отсвечивать… в смысле полностью бездействовать. Любое действие можно истолковать как угодно. Но, если ребенок хочет пить, я не стану ждать, пока город договорится, как именно следует толковать то, что я дала ему воды.
— Не передергивайте! Я не веду речь о каждом сплетнике. Но вы подаете пример! Вы заметны. Город смотрит и видит: губернаторша поила детей водой с молитвой — дети встали. Какой вывод, по-вашему, люди из этого сделают?
— Город смотрит и видит: губернаторша не заперла дверь перед врачом, не выбросила лекарства в окно и не объявила себя целительницей. Губернаторша подавала детям воду, велела убирать нечистоты и отделила больных от здоровых. Полагаю, люди сделают вывод, что до появления врача не следует сидеть сложа руки, а нужно поить больного и убирать грязь.
— А если люди сделают вывод «врач не нужен»?
— Тогда надо повторять правильную формулу, пока хотя бы часть запомнит. Больного поить. Грязь убирать. Здоровых отделять. Врача звать, если он доступен.
— Кому повторять? — сухо спросил он. — Кухаркам? Водовозам? Девкам на рынке? Бабам, которые завтра перескажут ваши слова так, будто вы нашли средство против холеры и прячете его от докторов?
— Если не объяснять вовсе, они точно ничего не поймут.
— Чернь не способна ничего понять! — взорвался Григорий Иванович. — Многие не чета вам тратили время и силы, пытались объяснить — а потом их разрывала на части толпа, уверенная, что врачи отравили колодцы холерой. Мой друг…
Он осекся.
— Царствие небесное вашему другу, — негромко произнесла я.
Григорий Иванович отвернулся к окну. Ненадолго — на один вдох, не больше. Но этого хватило, чтобы я поняла: он сказал лишнее и сожалеет об этом.
— Именно поэтому я не люблю, когда с медициной начинают обращаться как с предметом для народного толкования.
Глава 29
Григорий Иванович снова смотрел на меня, внимательно и горько.
— Вы говорите разумные вещи, Анна Викторовна. В этом и состоит опасность. Неразумную бабку с заговором легко остановить. Разумную губернаторшу, за которой пойдут, — куда труднее.
И снова он был не так уж неправ. Объяснять людям сложно, потому что кто-то обязательно услышит то, что хочет слышать. «Медленно по глотку» завтра превратится в «заливать ведрами», «молитва помогает считать» — послезавтра воду объявят святой, а врача лишним. Но если не объяснять вовсе, будет еще хуже.
— Я понимаю, почему вы этого боитесь, Григорий Иванович. — Я посмотрела ему в глаза. — Правда понимаю. Но если страх перед слухами заставляет нас не делать того, что поможет больному ребенку дожить до врача, это уже не осторожность. Это страх, прикрывшийся благоразумием.
У него едва заметно дрогнули веки. В следующий миг лицо стало спокойным. Слишком спокойным.
— Это ответственность, милостивая государыня, — отчеканил Григорий Иванович. — За тех, кто подражает каждому вашему движению. За кухарку, которая завтра решит, что, раз губернаторша поила соленой водой, доктор больше не нужен. За няньку, которая примется лечить поветрие молитвой и медом. За мать, которая услышит не ваши осторожные слова, а только то, что ей захочется услышать: барыня знает средство, а врачи мешают.
Да что ж это за проклятая способность каркать о том, как любая разумная мера превращается в слух, слух — в рецепт, а рецепт — в беду! И, хуже всего, Анфиса Петровна слушала и запоминала: если случится снова — не лезь. Жди врача, бумаги, распоряжения сверху.
Жди, пока ребенок умрет, по всем правилам ответственного поведения.
— Значит, нельзя делать ничего, потому что кто-нибудь обязательно поймет неправильно?
— Нельзя делать то, что будет принято за лечение.
Он сказал это как человек, который устал повторять очевидное, но вынужден это делать, потому что рядом несмышленая, но чересчур упрямая женщина.
Я медленно вдохнула.
— Даже если без этого ребенок не доживет до врача?
— Тем более тогда. Чем тяжелее больной, тем опаснее самовольные меры.
И опять он был прав — вот что бесило больше всего. Конечно, прав не в том, что нужно благочестиво сложить руки, возвести глаза к потолку и ждать, когда придет кто-то облеченный властью и ответственностью, чтобы все исправить.
Но все же прав.
Дать человеку «что-нибудь от головы» — и уронить давление под плинтус. Вытащить пострадавшего из разбитой машины — и повредить спинной мозг, потому что у него переломан позвоночник. Укутать температурящего ребенка во все одеяла сразу — и получить перегрев. Все это делается не со зла, а от искреннего желания помочь — потому и страшно.
Да, Григорий Иванович боялся не напрасно: иное доброе намерение убивает куда вернее злого умысла.
Но бездействие тоже убивает.
— Тогда объясните мне, что я должна была делать до приезда врача, когда ребенок уже не просит пить, потому что на это не хватает сил. Когда кожа на руке собирается в складку и уже не расправляется. Когда язык похож на сухую серую тряпку, а пульс едва прощупывается. Что я должна была делать, чтобы остаться ответственной в ваших глазах?
Григорий Иванович ответил не сразу, и я понимала почему. Ни один врач не скажет «не делать ничего», когда больной в таком состоянии. Все-таки губернский доктор всю жизнь пытался вытаскивать больных с того света, хоть и неверными методами.
Но и согласиться он не мог, потому что согласиться значит признать: женщина с кружкой воды в иных ситуациях поможет больному вернее врача, которого еще нет у постели. И признать это было совершенно немыслимым.
— Вы осматривали ребенка? — спросил он наконец.
«С чего вы взяли, что его состояние было именно таким?» — повисло в воздухе.
— Я его видела.
— Щупали пульс?
— Да.
— Оценивали состояние кожи?
— Его было трудно не заметить.
Григорий Иванович подобрался:
— И все это, по вашему разумению, входит в хозяйственные меры и уход?
— Нет, это входит в умение не быть слепой. Простите, если подобный навык не утвержден врачебной управой.
Он дернул щекой.
— Если ребенок был в таком состоянии, следовало немедленно призвать врача!
— В приюте был Колычев. Он врач. И он не соизволил даже заглянуть в спальни.
Я бессовестно закладывала Колычева, но мне было плевать. Да, я сама сделала все, чтобы он не полез к детям — потому что, если бы он все же решил повести себя так, как должен был, мне пришлось бы отбивать детей от пиявок, каломели и прочих средств, после которых приюту понадобились бы не дрова и мыло, а саваны для покойников. Я сыграла на его чине, самолюбии и брезгливости.