— Хватит. Еще один вопрос — и он умрет.
— Он все равно умрет от печати, — сказал Буревой глухо.
— Не если довезем до крепости и я успею поставить блок.
— Успеете?
— Если никто не будет задавать героические вопросы по дороге.
Аскольд поднялся, но слишком резко. Лицо у него стало бледнее. Я сделала шаг вперед и остановилась. Хотела поддержать, но не знала, имею ли право. Не по закону. По нам.
Он заметил это.
— Я стою, — сказал он.
— Вижу. Плохо, но стоите.
— Вы ранены?
— Нет.
Радана сзади резко произнесла:
— Неправда.
Я повернулась.
— Что?
Она подошла и развернула мой левый рукав. На ткани была длинная прорезь и темное пятно. Я даже не почувствовала, когда меня задело. Болеть начало только теперь, после ее взгляда.
— Царапина.
— Болт прошел по касательной. Еще немного — была бы не царапина.
Аскольд изменился лицом.
Не сильно.
Но я увидела.
— Я в порядке, — сказала я раньше, чем он успел произнести что-то командное.
— Это уже не просто неточный ответ, — сказала Радана. — Это семейная болезнь дома Воронцов, похоже, заразная.
— Я не дом Воронцов.
— Очень спорное медицинское наблюдение после того, как ваши печати весь день переговариваются.
— Радана.
— Молчу. Садитесь обе. Один с крылом, вторая с рукой. Прекрасная поездка.
Она обработала мне порез прямо у саней. Боль пришла поздно, острая, но терпимая. Я держала взгляд на снегу, пока Радана промывала рану, и старалась не смотреть на Аскольда.
Не получилось.
Он сидел на другой стороне, плащ спущен с плеча, Радана уже успела наложить временную повязку на его рану. Лицо спокойное, но пальцы правой руки сжаты слишком сильно. Кровь на снегу рядом с ним казалась почти черной.
— Вы впервые видели полный оборот? — спросил он.
Вопрос был неожиданным.
— Да.
— Испугались?
— Да.
Он принял ответ.
— Но не вас, — добавила я после паузы.
Аскольд поднял глаза.
Я сама не сразу поняла, почему сказала это. Наверное, потому что правда должна быть точной, иначе она быстро становится удобной ложью.
— Чего тогда? — спросил он.
— Масштаба. Того, что человек может скрывать в себе настолько много силы и все равно сидеть за столом, читать бумаги, ошибаться в людях. Это... сложно соединить.
— Дракон не делает меня мудрее.
— Уже заметила.
Он почти усмехнулся, но взгляд остался тяжелым.
— Я видел письмо у Буревого. Видел, что нападавший идет к нему. Но вы оказались ближе.
— Это прозвучало как обвинение.
— Это и есть обвинение. В безрассудстве.
— Я не рвала печати. Разрезала ремень ниже сургуча.
— Дарина.
— Что?
— Я говорю не о качестве вашей работы с ремнем.
Я замолчала.
Вокруг нас люди приводили в порядок дорогу: успокаивали лошадей, перевязывали раненых, искали следы третьего сбежавшего. Ратибор, под присмотром Буревого, записывал нападение так бледно, будто каждое слово давалось ему с болью. Тихон отдавал короткие команды. Пленный лежал связанным у вторых саней, и Радана уже готовила для него сонную смесь.
А между мной и Аскольдом снова стоял спор, старый и новый одновременно.
— Если бы письмо забрали, Светозара могли бы не найти, — сказала я.
— Если бы вас убили, письмо стало бы дешевле бумаги.
— Не надо.
— Что?
— Решать, что моя жизнь всегда главный аргумент. Иногда именно этим женщин и запирают. “Ты важнее дела, значит, сиди тихо”. “Тебя могут ранить, значит, не смотри”. “Тебя нужно защитить, значит, подпиши”. Я уже слышала это в разных формах.
Он молчал долго.
Потом сказал:
— Вы правы.
Я подняла глаза.
— Даже спорить не будете?
— Хочу. Но не буду.
— Почему?
— Потому что я действительно путаю страх за человека с правом решать за него.
Слова легли между нами без защиты.
Простые. Неприятные. Важные.
Я не знала, что с ними делать.
Аскольд смотрел не на меня, а на свою перевязанную руку.
— Я поверил первичным документам, потому что так было проще для порядка. Я поверил Кленецкому, потому что канцелярия пришла с печатями, отчетами и готовой цепочкой вины. Я видел вашу слабость и решил, что она подтверждает ложь, а не то, что с вами сделали что-то страшное. Если бы тогда я смотрел так, как вы смотрите сейчас... возможно, мы не стояли бы у дороги с письмом, которое пришлось вырывать из-под мечей.
— Вы не можете знать.
— Но могу отвечать за то, что не сделал.
Ветер прошел между санями, поднял сухой снег. Мне вдруг стало холодно, хотя накидка была теплой.
Он не просил простить.
Именно это делало признание тяжелее.
— Я не прежняя Дарина, — сказала я.
— Знаю.
— Но часть этой боли принадлежит ей. Не мне. И я не имею права раздавать прощение за нее.
— Не прошу.
— И за себя пока тоже не могу.
— Не прошу.
— Тогда что вы хотите?
Он посмотрел на меня.
— Чтобы вы, когда я снова начну решать за вас из страха, остановили меня раньше, чем я назову это защитой.
Запястье под повязкой стало горячим.
Я злилась на отклик за то, что он так ясно отвечал на честные слова. Но отдернуть руку было невозможно: Аскольд меня не касался. Нечего было отдергивать, кроме собственного внимания.
— Это опасная просьба, генерал.
— Для меня?
— Для нас обоих.
Он чуть наклонил голову.
— Вы все еще называете меня генералом, когда хотите поставить стену.
— А вы замечаете слишком много.
— Привычка.
— Плохая?
— Теперь не уверен.
Мы оказались слишком близко.
Я не помнила, когда это случилось. Просто он сидел на скамье у саней, я стояла рядом, Радана ушла к пленному, остальные были заняты дорогой. Между нами оставался шаг. Полшага, если быть честной.
Аскольд не двигался ко мне.
Но воздух между нами стал плотнее.
Не магией даже. Или не только магией. Усталость, кровь, страх, признание, его драконьи глаза в снегу и мой голос, который еще дрожал после видения прежней Дарины. Все это вдруг собрало нас в точке, где проще было сделать глупость, чем отступить.
Он поднял руку.
Медленно. Так, что я могла отойти.
Пальцы остановились у моей щеки, не касаясь.
— Можно?
Вопрос ударил сильнее любого приказа.
Я могла сказать нет.
Должна была, наверное.
Но вместо этого стояла и смотрела на него, на кровь у воротника, на жесткую линию губ, на глаза, в которых не было права собственника, зато было слишком много сдержанного желания и вины.
— Я не знаю, — сказала честно.
Он опустил руку сразу.
Без обиды. Без давления. Просто принял.
И именно от этого захотелось шагнуть ближе.
Я не шагнула.
— Я не знаю, где заканчивается истинный отклик и начинаюсь я, — сказала я. — А пока не знаю, не хочу путать желание, страх и магию.
— Хорошо.
— Не говорите так, будто вам все равно.
— Мне не все равно.
Слова прозвучали низко, почти хрипло.
— Но ваше “не знаю” важнее моего “хочу”.
Вот теперь я отступила.
Не потому, что испугалась его. Потому что такие слова делали его опаснее для моего сердца, чем крылья на дороге.
Тихон подошел в этот момент, и я была ему благодарна за вмешательство сильнее, чем следовало.
— Генерал, нашли у одного из нападавших.
Он протянул сложенную полоску вощеной бумаги. Аскольд взял ее левой рукой, потому что правая была перевязана, и развернул. Прочитал. Лицо его стало совершенно закрытым.
— Что там? — спросила я.
Он передал бумагу мне.
На ней было всего две строки, написанные быстрым резким почерком:
“Пластину забрать. Письмо сжечь. Если Воронец повернет к Ладоге, нижний ход закрыть до темноты.
Ладожского не выпускать.”
Я перечитала.
Один раз.
Второй.
Смысл не менялся.
Ладожского.
Не “след Ладожского”. Не “вещи Ладожских”. Не “память рода”.