Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она ушла в кухню. Я остался в коридоре, не сняв обуви. Как чужой. Как человек, которого впустили, но который сам до конца не решил, заходит он в жизнь или в ловушку.

Сел на пуфик. Обхватил голову руками.

Перед глазами стояла Вера.

Не плачущая. Не кричащая. Хуже.

Спокойная. Белая. С таким лицом, будто из неё разом вынули весь воздух, а она всё равно нашла, чем дышать — одной ненавистью.

Я много раз представлял, как она узнает. Мужики вообще любят воображать катастрофу в смягчённой версии. Ну, будет скандал. Ну, покричит. Ну, поплачет. Потом поговорим. Объясню. Скажу, что запутался. Что не хотел. Что сам не знаю, как так вышло. Что я всё равно люблю её и детей.

Как будто слово «люблю» может стереть факт чужой беременности.

Как будто любовь вообще что-то значит, если ты не умеешь держать штаны застёгнутыми.

— Будешь чай? — донеслось из кухни.

Я поднял голову.

— Нет.

— Поесть?

— Нет.

— Тогда что ты будешь?

Я встал и прошёл к ней.

Лиза стояла у столешницы, обеими руками опираясь о край, будто устала не телом — жизнью. На плите кипела вода. Она не смотрела на меня.

— Ты довольна? — спросил я.

Спросил — и сразу понял, насколько это низко. Но было поздно.

Она обернулась медленно.

— Довольна? Ты серьёзно?

— Ты получила, чего хотела. Теперь все знают.

— Я хотела не этого.

— А чего? Чтобы я и дальше мотался между вами, пока ты не родишь? Чтобы ребёнок появился как сюрприз на семейном празднике?

Её лицо изменилось. В нём проступило что-то холодное, взрослое, почти незнакомое.

— Не смей сейчас делать из меня главную виноватую, — сказала она тихо. — Не смей. Я не залезала к тебе в штаны одна. Не выдёргивала тебя из дома за шкирку. Не обещала себе, что всё контролирую. Это ты приходил. Ты говорил. Ты оставался. Ты не предохранялся. Ты потом целовал меня в живот и говорил, что мы разберёмся. Не я одна это сделала.

Я отвернулся.

Потому что она была права.

Потому что правда из уст той, на кого ты только что пытался спихнуть половину своего позора, звучит особенно унизительно.

Чайник щёлкнул.

Лиза вздрогнула и вдруг села прямо на табурет, словно ноги отказали.

— Мне страшно, — сказала она, не глядя на меня.

И на секунду во мне что-то дрогнуло. Не любовь. Не нежность даже. Что-то человеческое, примитивное: передо мной беременная женщина, которой плохо, а я стою и меряюсь с ней своей несчастной мужской трагедией.

Я подошёл, присел перед ней.

— Лиз.

Она подняла глаза. Красные, усталые.

— Что теперь будет?

Я открыл рот.

И не нашёл ни одного ответа.

Потому что «не знаю» — это честно, но жалко.

«Разберёмся» — уже было.

«Всё будет хорошо» — ложь.

«Я с тобой» — слишком большая фраза для человека, который час назад ещё стоял на веранде собственного дома и думал, как бы отмотать день назад.

— Я сниму вещи завтра, — сказал я наконец. — Поговорю с Верой. С детьми. Потом…

— Потом? — повторила она.

— Потом будем думать.

Она закрыла лицо ладонями.

И я понял, что этот ответ её добил.

Конечно. Женщина с ребёнком внутри не может жить в «потом». Ей нужны сроки, стены, решения, кроватка, фамилия, уверенность. А я по-прежнему разговаривал так, будто речь о переносе встречи.

В коридоре зазвонил телефон.

Я достал его с таким чувством, будто вытаскивал осколок из мяса.

Матвей.

Сердце ударило тяжело.

Я ответил сразу.

— Да.

На той стороне было тихо. Потом сын сказал:

— Забери свои вещи сам.

Голос ровный. Ледяной. Совсем не детский.

— Матвей…

— Не звони маме сегодня.

— Дай мне с ней поговорить.

— Не звони. Ей плохо.

— Матвей, послушай…

— Нет, это ты послушай, — перебил он. — Глеб плачет и спрашивает, почему папа ушёл с какой-то тётей. А мама сидит на полу в прихожей и смотрит в стену. Так что не надо сейчас делать вид, что тебе есть что сказать. Забери вещи сам, когда её не будет дома. И если ты хоть раз попытаешься обвинить её в том, что она «не поняла» или «устроила сцену», я тебя видеть не хочу вообще.

Связь оборвалась.

Я стоял с телефоном у уха и чувствовал, как подо мной медленно разверзается ещё одна пропасть — та, о которой мужчины редко думают, пока не поздно. Дети могут простить многое. Но не всегда. И не сразу. А старший сын особенно. Потому что в пятнадцать ты уже мужчина ровно настолько, чтобы презирать слабость в отце.

— Это был он? — спросила Лиза.

— Матвей.

— Что сказал?

Я посмотрел на неё.

На живот.

На чайник.

На маленькую квартиру, в которой мне предстояло теперь дышать.

И впервые за всё это время очень ясно понял: дороги назад уже нет. Даже если когда-нибудь Вера откроет дверь, это будет не тот дом. Не та семья. Не тот я.

Предательство не ломает жизнь пополам.

Оно превращает всё прежнее в страну, куда у тебя больше нет гражданства.

Глава 6 Вера

Когда всё наконец стихло, в доме стало так тихо, что хотелось закричать только ради звука.

Дождь закончился. Где-то капало с крыши. Арчи тяжело дышал у двери, не ложась, будто караулил. Глеб всхлипывал в комнате у Матвея — редко, судорожно, уже на излёте, как дети плачут после большого испуга. А я сидела в прихожей прямо на полу, привалившись плечом к стене, и смотрела на мужские кроссовки у порога.

Старые, серые, с заломом на носке.

Он в них ездил за продуктами. Выгуливал Арчи. Орал на меня с лестницы, что забыл ключи. В них же, наверное, сегодня утром стоял у зеркала и завязывал шнурки, пока я наливала ему кофе и не знала, что к вечеру моя жизнь будет валяться на полу так же бессмысленно, как эти кроссовки.

Я встала, взяла их обеими руками и швырнула в кладовку.

Не помогло.

Ничего не помогало.

Предательство вообще удивительно материально. Оно не висит где-то в абстракции, не живёт только в голове. Оно оседает на вещах. На кружке с надбитым краем, из которой он пил по утрам. На рубашке на спинке стула. На зарядке, воткнутой в розетку у кровати. На смятой подушке. На каждой поверхности дома, к которой он прикасался и которую теперь хочется то ли вымыть до скрипа, то ли поджечь.

Матвей спустился тихо, как взрослый.

Я услышала только шаги и подняла голову. Он стоял в дверях прихожей, высокий, бледный, с таким застывшим лицом, что мне стало страшно. Подростки должны злиться громко. Хлопать дверями, швырять рюкзаки, орать, что ненавидят весь мир. Когда они молчат вот так — будто уже всё поняли и сложили в себе по полкам — это пугает сильнее.

— Глеб уснул, — сказал он.

— Быстро.

— Он не уснул. Просто лежит и делает вид.

Я закрыла глаза.

— Ясно.

Матвей подошёл ближе. Помолчал. Потом вдруг сел рядом на пол.

Не мальчик. Мужчина. Мой сын.

— Ты знала? — спросил он.

Я повернула к нему голову.

— Нет.

Он кивнул. Смотрел перед собой.

— Я думал, может, знала.

— Почему?

— Потому что это давно тянется.

Каждое его слово входило как игла. Я обняла колени руками, чтобы не тряслись.

— Ты замечал?

— Мам, это все замечали.

Не со зла. Не чтобы добить. Просто правда.

Я сглотнула.

— Даже Глеб?

— Глеб не понимает, но чувствует. А я… — Он усмехнулся без улыбки. — Я не идиот.

— Почему ты ничего не сказал?

Он повернулся ко мне резко. В глазах вспыхнуло наконец что-то живое — злое, больное.

— А что я должен был сказать? «Мам, по-моему, папа тебе врёт»? Ты бы поверила?

Я хотела ответить. Не смогла.

Нет, наверное. Не сразу. Я ведь и сама, когда реальность стояла уже у калитки с животом, всё ещё искала объяснения попроще. Работа. Усталость. Кризис возраста. Проблемы. Всё что угодно, кроме той тупой, банальной, унизительной правды, которую женщины чувствуют раньше, чем признают.

8
{"b":"971560","o":1}