— Он устал, — сказал я.
— Вижу.
— Сироп в восемь, как ты сказала.
Она кивнула.
— Хорошо.
Глеб обнял меня на прощание. Потом вдруг спросил:
— Пап, а когда ты обратно домой?
Я застыл.
Вера тоже.
— Не знаю, сынок, — ответил я наконец.
— А если ты не знаешь, то откуда мама знает?
Вера медленно поднялась.
— Глеб, иди руки мыть, — сказала она мягко, но так, что стало ясно: тему закрываем.
Когда он убежал, мы остались вдвоём.
Я хотел сказать что-нибудь человеческое. Нормальное. Не про документы, не про время возвращения, не про лекарства.
Например: «Ты держишься?»
Или: «Прости».
Или: «Я не хотел, чтобы тебе было так больно».
Но все эти фразы вдруг показались настолько ничтожными, что я промолчал.
Она смотрела на меня устало. Без ненависти даже уже. И это было страшнее.
— Ты похудел, — сказала она вдруг.
Я моргнул.
— Что?
— Похудел, говорю. Скулы торчат. Лиза не кормит?
Я почувствовал укол злости.
— Не надо.
— А что? Ты же просил нормально разговаривать.
— Я не просил издеваться.
Она усмехнулась. Почти весело. Почти неузнаваемо.
— Издеваться? Андрей, милый, издевательство — это когда женщина случайно узнаёт от беременной девицы у себя на веранде, что её муж будет папой ещё раз. А это так. Наблюдение.
Я сжал зубы.
— Можно без неё?
— Без кого?
— Без Лизы в каждом разговоре.
— Правда? — Она наклонила голову. — А что так? Тебе неприятно, что у твоих решений теперь есть имя?
Мне захотелось шагнуть к ней, взять за плечи, встряхнуть, заставить прекратить этот холодный, точный, почти спокойный тон. Потому что он резал хуже истерики.
Но я только выдохнул.
— Я пришёл не ругаться.
— А зачем?
Вопрос прозвучал просто. Но я не смог ответить.
Потому что формально — за ребёнком. А если честно? Чтобы ещё раз постоять у своего дома. Увидеть её. Поймать хотя бы отзвук старой жизни, в которой всё ещё было понятно.
— Ясно, — сказала Вера, не дождавшись.
Она развернулась, но я вдруг выговорил прежде, чем успел остановиться:
— Мне плохо.
Она замерла спиной ко мне.
Молчание длилось всего секунду, но в ней успела уместиться целая моя надежда на жалость. На ту самую женскую мягкость, которой я пользовался много лет, иногда даже не замечая этого. Сказать: «Мне плохо» — почти автоматическая мужская кнопка. Как будто если тебе плохо, твоя вина становится чуть легче.
Вера обернулась.
Лицо у неё было непроницаемое.
— А мне, по-твоему, курорт? — спросила она тихо.
И я понял, что впервые в жизни эта кнопка не сработала.
Глава 10 Лиза
Я знала, что у него двое детей.
Знала, что он будет к ним ездить. Что будет созваниваться. Что не перестанет быть отцом только потому, что живёт теперь со мной. Я повторяла это себе как мантру, как взрослую, правильную мысль, которая должна была сделать меня лучше. Терпимее. Мудрее.
На практике всё выглядело иначе.
Он уезжал — и у меня сводило живот. Не от ребёнка. От ревности.
Возвращался — и я принюхивалась к его одежде, будто сумасшедшая. Искала не духи, не следы секса, конечно. До такого унижения я бы, наверное, не опустилась. Или опустилась бы, кто знает. Я искала дом. Её присутствие в деталях. Чужой порошок, еду, собачью шерсть на рукаве, интонацию, с которой он мог сказать «Вера просила» или «У Глеба температура».
Самой противно.
Но есть ревность к любовнице, а есть ревность к жене. Это совершенно разные звери. Первая всё ещё питается надеждой и азартом. Вторая — завистью к целой прожитой жизни.
Когда он начал чаще говорить о детях, меня это сначала даже радовало. Значит, не бездушный. Значит, не из тех мужиков, что исчезают после первого суда. Значит, мой ребёнок хотя бы родится от человека, способного любить детей не на фотографии.
Потом это стало раздражать.
Потому что дети тянули за собой всё остальное.
— У Глеба кашель.
— Матвей вообще со мной не разговаривает.
— Вера подала на развод.
— Надо решить по школе.
— Надо купить младшему кроссовки, у него нога выросла.
Вера. Вера. Вера.
Даже когда он говорил не о ней, она стояла за каждой фразой как тень. Потому что именно она знала размеры кроссовок, дозировку сиропа, расписание тренировок, что младший ест, когда болеет, а старший делает, когда злится.
Я оказалась рядом с мужчиной, у которого вся важная жизнь уже случилась без меня.
И да, это было то, чего я сама добивалась. Но одно дело — понимать факт. Другое — жить внутри него.
В тот день я поехала смотреть коляску.
Одна.
Он обещал выбраться пораньше, но, конечно, не смог. Работа. Потом заехать к детям. Потом перезвонить. Я стояла в магазине среди рядов с бутылочками, пелёнками, смешными крошечными носками и вдруг так остро почувствовала своё одиночество, что стало нечем дышать.
Рядом муж и жена спорили о цвете коляски. Она хотела бежевую, он — тёмно-синюю. Обычная ерунда. Милый, бытовой спор людей, которые вместе собираются домой. А я держала в руках ценник и не могла понять, зачем вообще приехала. Как будто если сама выберу коляску, это хоть как-то сделает меня настоящей, а не запасным сценарием чьей-то чужой жизни.
Я всё-таки купила кроватку. Самую простую. Белую.
Когда привезли, собирать было некому.
Точнее, был Андрей, но приехал поздно, усталый, с этим своим отсутствующим лицом человека, у которого внутри всё ещё идёт другой фильм.
— Может, завтра? — спросил он, глядя на коробки.
— Нет, — ответила я. — Сегодня.
Он молча снял куртку и принялся собирать.
Я сидела на диване и смотрела, как он вкручивает винты, шуршит пакетами с фурнитурой, хмурится над инструкцией. Руки у него красивые. Всегда мне нравились. Большие, тёплые, надёжные на вид. Обманчиво надёжные.
— Ты был у них? — спросила я.
— Да.
— Как дети?
— Нормально.
Это «нормально» меня уже бесило. Мужское универсальное слово, которым можно прикрыть и температуру, и ненависть подростка, и разбитый брак, и почти любое внутреннее кровотечение.
— Нормально — это как?
Он не поднял головы.
— Глеб скучает. Матвей злится.
— А она?
Винт в его пальцах остановился.
— Ты серьёзно?
— Да.
— Зачем тебе?
— Затем, что я хочу знать, как чувствует себя женщина, у которой ты только что был.
Он медленно выпрямился. Посмотрел на меня так устало, что мне самой стало мерзко.
— Очень плохо, наверное. Довольна?
Я вздрогнула.
— Я не про это.
— А про что? Хочешь, чтобы я описал тебе её лицо? Сколько раз она заплакала? Как посмотрела на меня? Лиз, ты иногда сама не понимаешь, в каком месте переходишь грань.
Я стиснула подлокотник дивана.
— А ты сам понимаешь, в каком месте живёшь на две памяти сразу?
Он ничего не ответил. Снова сел к кроватке.
Я встала, подошла к окну, уткнулась лбом в стекло. На улице смеркалось. В соседнем доме горел тёплый жёлтый свет, и мне вдруг представилось, как Вера там сейчас накрывает детям ужин. Как Матвей с мрачным лицом садится за стол. Как маленький Глеб болтает ногами. Как Андрей раньше входил туда, снимал обувь, спрашивал, что на ужин, и это была его жизнь. Законная. Основная. Та, из которой я его выдернула.
Мне стало дурно от собственных мыслей.
— Я не хочу быть чудовищем, — сказала я тихо.
Он поднял голову.
— Никто и не говорит, что ты чудовище.
— Но я же… — Голос сорвался. — Я же понимаю, что сделала. И всё равно не могу просто исчезнуть. Потому что люблю тебя. Потому что у меня ребёнок. Потому что я тоже хочу, чтобы кто-то был рядом, когда мне страшно. Это что делает меня? Кем?
Он долго смотрел на меня.
Потом встал, подошёл и обнял.
Не страстно. Не как любовник. Просто крепко, по-человечески.