Он рассказывал.
Много. Слишком много для мужчины, который якобы несчастлив в браке.
Я ведь не дура. Я слышала, как он говорит о них. Не как о людях, от которых мечтает сбежать. А как о собственной плоти. С раздражением иногда, с усталостью, с привычной мужской жалобой на бесконечные требования семьи — да. Но не с пустотой. Не с равнодушием. И всё равно я шла дальше. Потому что к тому моменту уже было поздно отыгрывать приличную девочку обратно.
А когда я поняла, кто передо мной, уйти не смогла.
Мне нужно было услышать её голос. Посмотреть в глаза. Понять, как он живёт там, куда после меня возвращается. Я задавала вопросы и одновременно ненавидела себя за каждый. Но остановиться не могла. Как будто если дотронусь до его настоящей жизни рукой, она станет менее страшной. Более понятной. Поддающейся.
Она сказала: двое детей.
Она сказала: муж помогает.
И я чуть не рассмеялась ей в лицо.
Не потому, что было смешно. Потому что боль иногда маскируется под злость, а злость — под смех. Помогает? Чем? Тем, что после меня едет к ней и ест её ужин? Тем, что покупает кроватку нашему ребёнку по телефону, пока сидит у неё на кухне? Тем, что обещает «скоро всё решить» уже третий месяц подряд?
Но потом я увидела, как она это сказала. Без хвастовства. Не напоказ. Просто как человек, который всё ещё верит в свой дом. И мне стало стыдно. Так резко, что даже затошнило.
Стыд, ревность и беременность — отвратительная смесь. Тебя качает на ровном месте.
Когда я вернулась домой, меня уже трясло. Квартира была маленькая, съёмная, слишком светлая и чужая. На подоконнике — базилик в дешёвом горшке, который я купила зачем-то, будто мне правда хотелось играть в семью в этих голых стенах. В холодильнике — творог, яблоки, минеральная вода и коробка клубники, на которую я теперь смотреть не могла.
Я позвонила Андрею сразу.
Он не ответил.
Позвонила ещё раз.
Потом ещё.
Я ходила от окна к дивану, держась за поясницу, хотя срок был ещё не такой большой, чтобы мне уже всё время хотелось за что-то держаться. Просто тело вдруг стало чужим. Тяжёлым. Настороженным. Как будто оно тоже чувствовало, что я сегодня слишком близко подошла к краю.
Когда он наконец ответил, я уже была на грани слёз.
Разговор вышел хуже, чем я ожидала. А я ожидала плохо.
Он злился. Испугался, конечно, тоже, но мужской страх почти всегда первым делом переодевается в раздражение. С ним невозможно говорить, когда он боится. Он сразу становится жёстким, колючим, как будто если надавит на тебя сильнее, то сам перестанет тонуть.
— Ты в своём уме?
— Ты понимаешь, что натворила?
— Не звони сюда.
Каждая фраза — как пощёчина. Хотя я, наверное, заслужила.
После звонка я долго сидела на полу у дивана и смотрела в стену. Потом всё-таки заплакала. Без красивых рыданий, без киношной истерики. Просто слёзы текли и текли сами собой, а я вытирала их ладонью и злилась, что выгляжу жалко даже наедине с собой.
Он сказал, что я проблема.
Нет, не так. Дословно он сказал, что я «веду себя как проблема». Но смысл от этого не меняется. Я стала тем самым неудобством, которое нельзя красиво спрятать в бардачок между запаской и старым огнетушителем. Беременная любовница плохо помещается в жизнь семейного мужчины. Слишком объёмная вещь.
Я встала, дошла до зеркала в прихожей и посмотрела на себя.
Лицо опухло. Губы дрожат. Под футболкой живот пока почти незаметен, если не знать. Мне двадцать шесть. У меня хорошая кожа, длинные ноги, волосы, на которые в салоне всегда делают комплименты. Я умею быть лёгкой. Умею смеяться, слушать, смотреть так, чтобы мужчина чувствовал себя особенным. Я не дура, не истеричка, не алкоголичка, не охотница за чужими мужьями с шестнадцати лет. Я просто… влюбилась. Очень глупо, очень не вовремя, очень глубоко. А потом забеременела от человека, который говорил со мной о будущем, но всё время произносил это будущее в странном времени: как будто оно уже есть, только не сейчас.
Я коснулась живота.
— Ну и что нам теперь делать? — спросила я шёпотом.
Ребёнок, конечно, не ответил. Он вообще пока был для меня больше страхом, чем человеком. Ночью я иногда лежала без сна и прислушивалась к себе так, будто внутри у меня поселился не младенец, а бомба замедленного действия. И Андрей был единственным, что удерживало меня от паники. То есть я так думала. Пока сегодня не увидела его жену и не поняла, насколько он на самом деле не мой.
Не мой. Вот что оказалось самым болезненным. Не «он женат», не «у него семья» — это я и так знала. А то, что там, в той семье, у него есть язык, на котором он говорит без меня. Жесты, привычки, шутки, усталость, тарелка на его месте, дети, которые бегут к двери. Жизнь, где он встроен так крепко, что я рядом с ней выгляжу временной пристройкой.
И всё же я не могла отпустить.
Потому что тоже была живая. Потому что любила. Потому что боялась. Потому что в животе от него рос ребёнок, а женщины в таком положении редко становятся мудрыми. Чаще — отчаянными.
Я надела кофту, спустилась в круглосуточный магазин за водой и солёными крекерами, потому что от слёз снова подступила тошнота. Возле кассы стояла пара: мужчина лет сорока и женщина в спортивном костюме. Он держал в руках упаковку подгузников, она выбирала детское питание. Они спорили о какой-то ерунде — брать яблочное или грушевое. И я так остро им позавидовала, что чуть не задохнулась.
Не любви. Не счастью. Даже не верности.
Обыденности.
Праву покупать подгузники не тайком и не в одиночестве.
Вернувшись домой, я увидела, что Андрей всё-таки написал.
Всего три слова:
Поговорим завтра. Спи.
Я смотрела на экран и чувствовала, как во мне поднимается что-то тяжёлое, тёмное, не имеющее ничего общего с нежностью.
Спи.
Как будто я ребёнок, которого можно погладить по голове смской и отложить на потом. Как будто моё «завтра» не сидит уже сейчас у меня внутри, деля со мной кровь, страх и бессонницу.
Я не ответила.
Легла, выключила свет и долго смотрела в потолок. За окном шуршали машины, у соседей кто-то смеялся, в батарее постукивало. Моя ладонь лежала на животе, и впервые за всё это время мне пришла по-настоящему злая мысль.
Если он не выберет сам, его выбор сделаю я.
Тогда я ещё не знала, как именно.
Но иногда решение созревает раньше поступка — тихо, как синяк под кожей. Снаружи почти ничего, а внутри уже болит от одного прикосновения.
Глава 4 Вера
Через три дня она пришла к моему дому.
Я потом много раз думала, почему открыла калитку сама. Почему не крикнула Матвею посмотреть, кто там. Почему не сделала вид, что никого нет дома. Почему вообще подошла к окну в тот момент, когда Арчи вдруг низко зарычал, хотя обычно на прохожих у забора не реагировал.
Наверное, потому что беда, если уж выбрала твой адрес, умеет стучать так, что ты идёшь открывать почти послушно.
День был тяжёлый, липкий, серый. Небо с утра висело низко, как мокрое бельё, и к обеду всё-таки прорвалось дождём. Я сидела за кухонным столом с ноутбуком, пыталась доделать отчёт, пока Глеб строил из конструктора «секретную базу» прямо посреди прохода, а Арчи изображал часть интерьера, раскинувшись на полу так, будто это не я о него спотыкалась, а он обо всех нас морально страдал.
Матвей должен был прийти позже — у него была подготовка к экзамену. Андрей с утра уехал раньше обычного, почти ничего не сказав. Мы вообще последние дни разговаривали так, будто ходили по минному полю и каждый выбирал, на что наступить, чтобы рвануло не сейчас.
Когда Арчи поднял голову и глухо заворчал, я сначала не придала значения.
— Арчи, тихо, — бросила я, не отрываясь от таблицы.
Но пёс не унимался.
Не лаял — именно рычал. Низко. Предупреждающе. Так, как он однажды рычал на пьяного мужика у ворот.
Я подошла к окну.
Она стояла за калиткой под дождём. Без зонта. В светлом плаще, который уже промок на плечах, с мокрой прядью у щеки, с ладонью под животом — словно всё время помнила о нём и будто извинялась перед ним за мир. Даже с расстояния в несколько метров я узнала её сразу.