Я увидел её возле магазина случайно.
Притормозил у светофора — и вот она. Ветер треплет волосы, в руках пакеты, рядом мальчишки, а какой-то мужик грузит ей в багажник банки с лаком. Спокойно. Просто. По-хозяйски. Даже не слишком близко к ней стоит, что почему-то задело сильнее, чем если бы начал откровенно липнуть.
Он был на месте.
Вот что в нём раздражало.
Никакого вызова. Никакой бравады. Не павлин. Не приторный спасатель. Просто крепкий взрослый мужик, который знает, какой лак лучше для улицы, и не делает из этого театра.
А Вера смеялась.
Совсем чуть-чуть. Но я увидел.
И меня будто кто-то изнутри полоснул тупым ножом.
Смешно, да? Я видел её плачущей, злой, холодной, разбитой, собранной, официальной в суде. И всё это выдерживал, потому что так или иначе был частью причины. А один короткий её смех рядом с другим мужчиной оказался почти невыносимым.
Собственничество — мерзкая штука. Даже когда ты понимаешь, что не имеешь права, внутри всё равно воет что-то примитивное: моё.
Только она уже не была моей.
Поэтому и звонок вышел таким жалким.
Я сам понял это, едва положил трубку. Но было поздно. Слов назад не заберёшь. Она услышала в моём голосе ревность. Конечно услышала. Вера всегда слышала то, что я сам в себе ещё не успевал назвать.
Лиза заметила моё состояние сразу.
Мы ужинали молча — если это можно назвать ужином. Она ковыряла вилкой гречку, я смотрел в тарелку и почти не ел. Воздух между нами давно стал каким-то особенно хрупким, как будто любое слово может разнести всё вдребезги.
— Что случилось? — спросила она наконец.
— Ничего.
Сказал и сам чуть не скривился. Вот ведь привычка. Универсальный мужской мусорный пакет для всего, что страшно назвать.
Лиза усмехнулась без радости.
— Опять это прекрасное «ничего». Ты бы хоть раз для разнообразия соврал талантливее.
Я поднял взгляд.
— Я видел Веру.
Её лицо изменилось сразу. Слегка. Но заметно. Как будто мышца под глазом дёрнулась.
— И?
— У магазина.
— И?
— Она была не одна.
Я не знаю, зачем договорил это вслух. Наверное, потому что внутри зудело, хотелось вынести из головы хоть часть картинки.
— Не одна — это с детьми? — спросила Лиза слишком спокойно.
— С мужчиной.
Вот.
Сказал.
Теперь реальность зазвучала совсем по-другому.
Лиза отложила вилку.
— Надо же.
— Что?
— Ничего. Просто интересно, как быстро ты решил сообщить мне эту новость.
Я устало провёл ладонью по лицу.
— Я не поэтому говорю.
— А почему? Хочешь, чтобы я тебя пожалела? Или чтобы вместе пообсуждали, кто это мог быть? Может, сосед? Может, любовник? Может, человек, который просто донёс банки, а ты уже мысленно его похоронил?
Я посмотрел на неё.
Попала.
Чёрт побери, попала.
— Я его не хоронил.
— Да? А лицо у тебя как будто да.
Она встала, взяла тарелку, отнесла к раковине.
Я следил за ней и вдруг почувствовал раздражение — не на неё даже, а на то, что меня самого легко читают обе женщины. Одна — по старой памяти. Другая — по слишком свежей боли.
— Ты не понимаешь, — сказал я.
Лиза повернулась резко.
— Нет, Андрей. Это ты не понимаешь. Не понимаешь, как это выглядит со стороны. Ты живёшь со мной, спишь со мной, ждёшь со мной ребёнка — и при этом сидишь на кухне с лицом вдовца, потому что увидел бывшую жену рядом с другим мужчиной. Что именно я должна тут понимать? Объясни.
Я встал.
— Не утрируй.
— Утрирую? Ты сейчас серьёзно?
— Я не сказал, что умираю от ревности.
— Не сказал. Тебе и не надо. У тебя это на лбу.
Тишина в кухне стала густой.
Я отвернулся к окну.
За стеклом фонарь размывался в вечерней сырости. Внутри всё сжималось от злости, вины, бессилия. Противное сочетание. Когда ты и виноват, и всё равно хочешь, чтобы тебя пожалели.
— Мне просто непривычно, — сказал я наконец.
— Непривычно?
Я услышал её шаги за спиной.
— А мне, думаешь, привычно? Мне привычно жить с мужчиной, который половиной души всё ещё в другом доме? Привычно рожать ребёнка в квартире, где всё куплено наспех, пока твоя официальная жизнь догорает в суде? Привычно встречать твою мать, которая смотрит на меня как на неудачно оформленный выкидыш морали? Ничего мне не привычно, Андрей!
Последняя фраза сорвалась на крик.
Я обернулся.
Лиза стояла с красными пятнами на щеках, запыхавшаяся, одной рукой придерживая живот. И вдруг мне стало страшно.
Не за сцену. За неё.
— Тише, — сказал я, делая шаг. — Успокойся.
— Не подходи!
— Лиза…
— Ты хочешь знать, что я думаю? — Голос у неё дрожал. — Я думаю, что если бы тогда, в самом начале, Вера сказала тебе: «Уходи», — ты бы, может, и ушёл ко мне. А если бы сказала: «Останься», — ты бы остался там. Потому что ты не выбирал. Ни разу по-настоящему. Всё выбирали обстоятельства, женщины, беременность, скандалы, суд. Все, кроме тебя.
Я замер.
Слова били точно.
Слишком точно.
— Это неправда, — произнёс я глухо.
— Правда.
— Я ушёл.
— Тебя выгнали.
Вот и всё.
Фраза, от которой не защититься.
Я чувствовал, как в груди поднимается волна злости — на неё, на себя, на мир, на Веру с её новым мужиком, на Лизу с её невыносимой правотой, на всю эту жизнь, которую я сам превратил в непроходимую грязь.
— Хватит, — сказал я жёстко.
— А что? Больно слышать?
— Хватит, я сказал.
Она смотрела на меня тяжело, почти с ненавистью.
Потом вдруг тихо произнесла:
— Ты её всё ещё любишь.
Я не ответил.
И молчание ответило за меня.
Глава 17 Вера
Летом люди почему-то особенно любят лезть в чужую жизнь.
Может, жара размягчает не только асфальт, но и границы. Может, открытые окна, дворы, лавочки и дачи создают иллюзию, что всё общее — воздух, черешня, слухи, чужие трагедии.
После того как Андрей ушёл, я очень быстро стала в нашем посёлке предметом тихого, липкого интереса.
Мне не задавали прямых вопросов. Почти. Но было это характерное:
— Ой, ты одна сегодня?
— А Андрей в городе?
— Что-то давно его не видно.
— Как ты, держишься?
Последнее особенно бесило. Потому что в переводе с соседского это означало: мы всё знаем, но хотим, чтобы ты сама выдала подробности.
Я научилась улыбаться так, чтобы люди отступали на полшага.
С Глебом стало сложнее. В садике кто-то ляпнул при нём, что «папа теперь живёт с другой тётей». Дети ведь слышат обрывки разговоров взрослых и несут их, как стекло, прямо туда, где больнее всего.
Он пришёл домой молчаливый. Не ел. Потом вдруг спросил, пока я мыла яблоки:
— А та тётя красивая?
Я чуть не выронила нож.
— Какая тётя?
Он пожал плечами, не глядя на меня.
— Которая у папы.
Иногда мне кажется, что материнство — это непрерывное искусство не умереть лицом.
Я выключила воду.
— Кто тебе сказал?
— Никто. Я сам знаю.
Ложь. Плохая, детская, прозрачная. Но он держался за неё как за щит.
— Глеб…
— Она красивее тебя?
Вопрос влетел под рёбра так, что мне пришлось опереться ладонью о стол.
Вот. Вот оно. Не мой внутренний ночной страх, не бабские комплексы перед зеркалом, а голос моего пятилетнего сына, которому кто-то уже успел объяснить мир через призму «красивее — значит, забрали».
Я присела перед ним на корточки.
— Слушай меня внимательно. Папа ушёл не потому, что кто-то красивее. И не потому, что с тобой или со мной что-то не так. Понял?
Он смотрел недоверчиво.
— Тогда почему?
Господи, опять это «почему».
Я взяла его ладошки в свои.
— Потому что взрослые иногда делают очень глупые и очень плохие вещи. Даже если любят.
— Папа плохой?
Я закрыла глаза на секунду.
— Папа… — Голос сел. — Папа сделал плохую вещь.