Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Прости, — сказал вдруг Матвей.

Я вздрогнула.

— За что?

— Не знаю. — Он пожал плечами. — За то, что видел. За то, что злился на тебя. За то, что не заставил его сказать раньше.

У меня внутри что-то болезненно сжалось.

— Эй. Нет. — Я повернулась к нему всем телом. — Нет, даже не думай. Это не твоя ответственность. Слышишь? Ни капли не твоя.

Он сжал челюсти.

Очень похожий на отца в этот момент. И это сходство неожиданно резануло так, что я едва не отвернулась.

— Я его убить хочу, — сказал Матвей тихо.

Вот и всё. Вот она, настоящая подростковая правда. Не сложные формулировки. Не мудрые выводы. Простое, чёрное, обжигающее чувство.

— Я знаю, — ответила я.

— Нет, не знаешь. — Он уставился в пол. — Он же… он просто всё сломал. Понимаешь? Всё. Как будто взял и ногой в стену. Глеб теперь будет реветь ночами. Ты… — Он запнулся, не сумев подобрать слово. — Ты вот такая. А он просто ушёл.

«Вот такая».

Да. Наверное, я и правда была сейчас «вот такая». Пустая оболочка, внутри которой рвёт проводку.

— Я справлюсь, — сказала я.

Фраза прозвучала картонно. Даже мне.

Матвей посмотрел на меня с тем безжалостным подростковым скепсисом, который не терпит фальши.

— Не надо мне сейчас это говорить.

И я почти рассмеялась.

Потому что да. Не надо. Сын знал меня слишком хорошо. Знал, когда я вру себе самой.

— Ладно, — сказала я. — Тогда честно: я не знаю, как справляться. Но буду.

Он кивнул. Приемлемый ответ.

Мы сидели молча ещё несколько секунд. Потом я встала.

— Надо собрать его вещи.

Матвей поднялся тоже.

— Я помогу.

— Нет.

— Мам…

— Нет, Матвей. Ты не будешь собирать отцу трусы после того, как он ушёл к беременной любовнице. Это не твоя работа.

Он вздёрнул подбородок.

— А твоя?

Я устало прикрыла глаза.

— К сожалению, сейчас — моя.

Собирать вещи мужа после измены — занятие унизительное до какого-то первобытного уровня. Будто тебя не просто предали, а ещё и заставили быть при этом аккуратной хозяйкой. Я достала с антресолей старую дорожную сумку, потом вторую, потом пакеты. Открывала шкафы, вытаскивала рубашки, свитера, носки, ремни, зарядку, бритву, документы, и каждая вещь будто подтверждала реальность: да, это случилось. Да, это не страшный сон. Да, вот он, размер твоего брака — в литрах ткани, кожи и пластика.

На полке в спальне лежали его часы, которые я подарила ему на сорок лет. Дорогие. Долго копила. Он тогда обнял меня и сказал: «Ты у меня лучшая». Я взяла часы в ладонь, посмотрела на них и неожиданно чётко вспомнила, как он потом в ту же ночь уснул у меня на плече.

Как можно было после этого спать с другой?

Вопрос бессмысленный, конечно. Люди как-то умудряются. Человеческая подлость вообще прекрасно уживается с привычкой есть борщ, гладить детей по голове и целовать жену в висок. Моральный разрыв редко мешает бытовой ловкости.

Я положила часы в сумку.

Потом достала снова.

Нет. Эти останутся. Продам к чёрту, если понадобится. Или отдам Матвею, когда вырастет. Или утоплю в компоте. Неважно. Но не ему.

В комоде нашёлся конверт с фотографиями. Бумажными, старенькими — мы давно почти не печатали снимки. Я села на край кровати и вытащила верхнюю.

Мы у моря. Мне двадцать два. Ему двадцать четыре. Я худющая, загорелая, смеюсь в камеру, а он держит меня за талию так, будто боится отпустить. На второй фотографии мы с новорождённым Матвеем, оба не спавшие, счастливые, страшные. На третьей — зимний лес, санки, я в красной шапке, Андрей с термосом, снег на ресницах.

Я смотрела и чувствовала, как прошлое пытается защититься. Как мозг судорожно вытаскивает доказательства: нет, он был не только этим. Не только ложью. Он любил. Он заботился. Он смеялся. Он был настоящим.

Наверное.

Но от этого не становилось легче. Наоборот. Если бы он всегда был дрянью, пережить было бы проще. Гораздо больнее, когда предаёт человек, у которого в тебе действительно была прописка.

Я засунула фотографии обратно так резко, что порезала палец уголком.

Кровь выступила маленькой яркой бусиной.

Вот и хорошо.

Хоть какая-то боль сегодня честная, понятная, локальная.

Из коридора донёсся тихий голос Матвея:

— Мам.

Я вышла.

Он стоял у двери с телефоном в руке.

— Он звонил.

— И?

— Я сказал, чтобы сам забрал вещи.

Я кивнула.

— Правильно.

— Он просил поговорить с тобой.

— Не сегодня.

— Я так и сказал.

Я посмотрела на сына. На его упрямо сжатый рот. На усталые глаза, которые сегодня стали старше.

— Спасибо.

Он отвернулся, будто благодарность была чем-то неловким.

— Ты есть будешь? — спросил он.

Вопрос был почти комичный в своей обычности. Но я вдруг поняла, что именно такие вопросы и держат мир от полного обрушения.

— Не знаю.

— Надо. У тебя лицо как у человека, который сейчас упадёт.

— Очень романтичное описание.

— Какое есть.

Я всё-таки усмехнулась.

— Сделай чай?

— Уже сделал.

Конечно. Конечно, сделал.

Пока я собирала предательство по шкафам, мой пятнадцатилетний сын пошёл и поставил чайник.

Я чуть не расплакалась снова, но из злого упрямства не стала.

— А Глеб? — спросила я.

— Я ему мультик включил. Он лежит. Ждёт тебя.

Я кивнула и пошла к младшему.

Он не спал. Лежал поверх одеяла в обнимку с плюшевым тигром и смотрел в стену. Глаза огромные. Испуганные.

— Малыш, — позвала я тихо.

Он сел сразу.

— Папа ушёл?

Вот так. Без кругов. Дети, похоже, сегодня решили добивать меня прямотой всей семьёй.

Я села рядом на кровать.

— Да.

— Куда?

И вот здесь мне захотелось завыть.

Потому что как объяснить пятилетнему ребёнку измену? Что сказать? Что папа полюбил другую тётю? Что у папы теперь будет новый ребёнок? Что взрослые иногда ломают всё руками, а потом называют это «сложной ситуацией»?

— Папа пока поживёт отдельно, — сказала я.

— Почему?

Я взяла его ладошку в свою.

— Потому что папа сделал очень плохую вещь.

— Какую?

Господи.

— Взрослую плохую вещь, — выдохнула я. — Которая касается только нас, взрослых.

— Он тебя обидел?

Я закрыла глаза.

— Да.

— Сильно?

— Да.

Глеб помолчал. Потом спросил совсем шёпотом:

— А ты теперь умрёшь?

Я дёрнулась, как от удара.

— Что? Нет! Почему ты так подумал?

Он пожал плечами и уже зашмыгал носом.

— Когда люди плачут сильно, они иногда умирают. В мультике было.

Я прижала его к себе так крепко, что он пискнул.

— Я не умру. Слышишь? Не умру. Я с тобой. И с Матвеем. Всегда.

Он вцепился в мою футболку.

— А папа нас бросил?

Я сглотнула так, что заболело горло.

— Нет. Он ваш папа. И он вас любит.

Фраза прозвучала как осколок стекла.

Потому что любовь, которая причиняет такой вред, в детских ушах должна звучать иначе. Но дети не могут жить без уверенности, что их любят. Даже если любящий — идиот.

— А тебя? — спросил Глеб в плечо.

Я не ответила сразу.

Потом всё-таки сказала:

— Не знаю.

Это была первая честная фраза за весь день.

Поздно вечером, когда дети уснули — один по-настоящему, второй притворившись, — я вышла на веранду. Дождь давно закончился. Воздух пах мокрой древесиной и землёй. На полу у стены стоял тот самый куст в чёрном пакете.

Я присела перед ним на корточки.

Тонкие колючие ветки были голыми, безжизненными на вид. Жалкими. Нелепыми. Как можно было поверить продавщице, что из этого вырастет красота?

Я коснулась одного шипа подушечкой пальца. Осторожно.

Он мгновенно впился в кожу.

— Вот так, значит, — сказала я вслух.

Куст, конечно, не ответил.

Но мне почему-то стало легче.

Совсем чуть-чуть.

Как будто в мире, где всё разлетелось к чёрту, осталась хотя бы одна понятная вещь: если берёшь в руки колючее — будет больно. Без лжи. Без двусмысленностей. Без шёпота на веранде.

9
{"b":"971560","o":1}