Глава 6. Хрупкое
Он сидит в своём кабинете, расстегнув несколько пуговиц на рубашке – так, что видна волосатая грудь с царапинами, происхождение которых она предпочитает не уточнять, – и пьёт кофе из бумажного стаканчика, когда она входит без стука. Нет сил даже на то, чтобы постучать, руки дрожат, и живот, ещё плоский, но уже хранящий в себе маленькую тайну, почему-то кажется тяжёлым, как камень. Алиса закрывает за собой дверь, и в кабинете пахнет им – лесным, горьковатым, с примесью дорогого табака и антисептика, которым он моет руки. Она вдыхает этот запах, и к горлу подкатывает тошнота, но не от токсикоза, а от предвкушения, от страха, от того, что сейчас всё изменится – или, наоборот, останется по-прежнему, и она снова не услышит того, что хочет услышать.
Потап листает истории болезней, даже не поднимает головы, когда она заходит, только бросает: «Закрой дверь, сквозит». Алиса закрывает, подходит к столу, садится на стул напротив и смотрит на его руки – большие, с длинными пальцами, в которых скальпель никогда не дрожит. Эти руки ласкали её ночью, мяли грудь, входили в неё, а сейчас перебирают бумаги, и ей кажется, что она видит их впервые, такие чужие, такие равнодушные. Она мнет край своей блузки, сглатывает, и слова застревают где-то в горле, потому что она сто раз репетировала этот разговор перед зеркалом, но сейчас все заготовленные фразы рассыпались, как дешёвые бусы.
– Потап, – говорит она, и голос её звучит слишком тихо, почти шёпотом. – Я хотела тебе кое-что сказать.
– Говори, – он поднимает голову, и его серые глаза, спокойные, чуть уставшие после смены, смотрят на неё без особого интереса. – Только быстро, у меня через пятнадцать минут операция.
Алиса чувствует, как внутри неё сворачивается тот самый ком тревоги, который она знает с детства, и ей хочется встать и уйти, не говоря ничего, потому что если он сейчас не обрадуется, если он сейчас усмехнётся или, хуже того, промолчит, она не переживёт этого. Но ребёнок словно подталкивает её изнутри: «Скажи. Скажи сейчас». Она делает глубокий вдох, сжимает руки в кулаки под столом и выдыхает:
– Я беременна. Твоим ребёнком.
На секунду в кабинете повисает тишина, такая плотная, что слышно, как тикают часы на стене, как вентиляция гудит за подвесным потолком, как где-то в коридоре сестра катит каталку с инструментами. Потап откидывается на спинку кресла, смотрит на неё, и на его лице нет ни шока, ни радости, ни удивления – только усталая, ленивая усмешка, которая появляется, когда он слышит что-то несерьёзное, нестоящее его внимания.
– А уверена, что мой? – спрашивает он, и его голос звучит ровно, будто он спросил, который час или не забыла ли она сдать анализы. – Мало ли у тебя кто был.
Он даже усмехается краем губ.
Алиса не улыбается. Она смотрит на него и чувствует, как мир вокруг неё рассыпается на мелкие кусочки, как стены кабинета раздвигаются, а потом сжимаются, не давая дышать. Внутри неё что-то щёлкает, как тумблер, переключающийся из положения «надежда» в положение «катастрофа». Она не плачет, не кричит, не бьёт его по лицу, хотя внутри всё кипит и рвётся наружу. Она просто встаёт, медленно, чтобы не показать, как дрожат колени, и смотрит на него сверху вниз.
– Понятно, – говорит она, и её голос – чужой, ледяной, будто говорит не она, а кто-то другой, живущий внутри неё. – Всего хорошего, Потап.
Она разворачивается и идёт к двери, не оглядываясь, не прощаясь, и он даже не пытается её остановить. Она слышит, как он говорит ей вслед: «Алиса, да я пошутил, ты чего?» – но его голос звучит как из-под воды, глухо и далеко, и она не оборачивается, потому что если обернётся, то увидит его усмешку, и тогда её сердце разорвётся от обиды, которую она уже не сможет спрятать.
Она выходит в коридор, и на ватных ногах идёт к лифту, не видя никого вокруг, не слыша, как медсестры перешёптываются и провожают её взглядами, полными любопытства и злорадства. В лифте она наконец даёт себе волю – прислоняется к стене, закрывает глаза и дышит часто, прерывисто, пытаясь заглушить всхлипы, которые рвутся из груди. Её руки трясутся, и она не может унять эту дрожь, сколько бы ни сжимала их в кулаки.
Алиса нажимает кнопку первого этажа, а двери лифта смыкаются, отделяя её от этого мира, где она была удобной игрушкой, которую можно сломать, а потом выбросить, даже не заметив.
«А уверена, что мой?»
Слова врезаются в память, как скальпель, и она повторяет их про себя снова и снова, и каждый раз от них внутри всё переворачивается, становится холодно, пусто и тошно. Она знала, что он не умеет выбирать выражения, знала, что он шутит неудачно, знала, что он не подарок, но надеялась, надеялась, как дура, что сегодня, когда она скажет ему о ребёнке, он обнимет её, поцелует в живот и скажет, что они всё решат, что он будет рядом, что он не бросит их. Вместо этого он усмехнулся и спросил, уверена ли она, что это его дитя.
Она знает его репутацию. Она знает, что он спит с Зиной, с анестезиологом Жанной, с интернами, с сёстрами из приёмного покоя, – и она всегда закрывала на это глаза, потому что удобная женщина не ревнует, удобная женщина не задаёт вопросов, удобная женщина радуется тому, что её хотя бы иногда выбирают, разве этого не достаточно? Но теперь на кону не её гордость, а жизнь новой маленькой лисички или медвежонка, и она не может позволить ему обесценить это так же, как обесценивал её всё это время.
Она выходит из больницы, садится в машину и долго сидит, уставившись на руль, не заводя двигатель. Солнце уже садится за горизонт, и тени от зданий ложатся на асфальт длинными, чёрными полосами, похожими на раны. Она смотрит на них, чувствует, как внутри неё поднимается что-то тёмное, вязкое, то самое, что она так долго подавляла – ярость. Не обида, не боль, а холодная, белая ярость, от которой пересыхает во рту и немеют кончики пальцев.
Она включает двигатель, выезжает на дорогу и не знает, куда ехать – домой или к маме, или вообще в другой город, где никто не спросит, где она была и почему у неё такие красные глаза. Внутри неё уже созревает план, хотя она его ещё не осознаёт, – план исчезнуть, уволиться, сменить номер, заблокировать его везде, где только можно, потому что если она не сделает это первой, то он сделает это за неё или, что ещё хуже, продолжит делать вид, что ничего не произошло, и тогда она снова втянется, снова будет ждать, снова будет надеяться, а надежда – она убивает не тело, а душу, и с каждым таким разом душа становится меньше, суше, больше похожа на тот самый ком тревоги, который не рассосать никакими таблетками.
Она возвращается домой, садится на пол в коридоре, обхватив колени руками, и долго смотрит на тумбочку, где под счетами и рецептами лежит их общая фотография с выпускного. В какой-то момент она встаёт, подходит, открывает ящик и достаёт снимок. Он смотрит на неё со своего места – загорелый, счастливый, с той самой усмешкой, которая сейчас кажется ей приговором. Она рвёт фотографию пополам, потом на мелкие кусочки, потом эти кусочки падают в мусорное ведро, смешиваясь с огрызками яблок и использованными бумажными полотенцами. В этот момент она решает, что уедет. Не завтра – сегодня. Соберёт чемодан, напишет заявление на увольнение, поедет в Великий Новгород, где живёт мама, и никто, даже если очень захочет, не сможет её найти. Потому что она больше не хочет быть удобной. Потому что больше не хочет ждать звонка, который никогда не прозвенит. Потому что внутри неё теперь живёт не только ком тревоги, но и маленькая, ещё не родившаяся жизнь, которая не должна узнать, что такое быть ненужной.
Она не плачет. Несмотря на весь ужас этого вечера, она не позволяет себе плакать, потому что слёзы – это слабость, а слабость – это то, из-за чего её бросили в детстве, бросили в юности, бросят сейчас. Она будет сильной. Она будет жить без него. Она вырастит ребёнка одна, как её мама – как когда-то вырастила её, пусть и плохо, пусть с ошибками, но вырастила. И когда маленький медвежонок или лисичка впервые откроет глаза и увидит этот мир, он увидит только её – маму, которая умеет быть удобной для всех, кроме себя самой. И это, наверное, самое страшное, что она сейчас понимает: она даже себе неудобна. Она чужой человек в собственном теле, которое ноет, просит ласки, хочет, чтобы её обняли и сказали: «Я никуда не уйду».